– Ох, Рэй, – всхлипнула она и положила руки ему на плечи, надеясь на утешение.
Им вдвоем стало невыносимо тесно в этой комнате. Некуда уйти друг от друга, как будто все было заставлено мебелью. Пришлось смириться. Тем более, что он еще не получил денег, а она, его мать, не истерзала себя до предела.
Почувствовав, что она плачет у него на плече, Рэй застыл, как загипнотизированный.
– Это я виноват, – проговорил он.
– Нет, – сказала мать, – все мы виноваты.
Она прижала мокрый носовой платок к распухшему от слез носу.
– Надеюсь, что ты хотя бы честный, Рэй, – сказала она.
– Что значит честный?
– Ну, – сказала она, – что ты не совершал никакого преступления.
– С чего это? – спросил он. – А ты совершала?
Заброшенный дом со всех сторон теснили ночь и деревья. Вокруг стояли сосенки, пошедшие от тех, что горели, как факелы, в ночь пожара. Сосенки кололи стены дома и скреблись в окна. И во всем была давящая тревога.
Минуты шли, заставляя женщину поверить, что на ней нет никакой вины. Да и с чего бы? Ведь она никого не убила, ничего не украла.
Молодой человек, поняв выгодность своего положения, не преминул им воспользоваться.
– Слушай, мама, мне еще далеко топать. Давай-ка эти денежки. У меня в Кернсе встреча назначена с одним малым, у него там фрахтовое дело. Я войду в пай, если вовремя поспею.
– Ты правду говоришь? – спросила она, доставая деньги из-за пазухи.
Он засмеялся, глядя на бумажки.
– Ты мне не веришь. И не без основания. – Смеясь, он взял деньги.
– Я тебе верю, – вздохнула она. – Стара я стала, чтоб спорить.
Он быстро пересчитал деньги.
– Остался бы ты хоть ненадолго, Рэй, – сказала мать. – Останься, поговори с нами немножко. Отцу с коровами поможешь. Я испеку яблочный пирог. А помнишь пудинг с почками, ты его так любил.
Но Рэй Паркер, можно сказать, уже уехал. В поездах он протягивал ноги на сиденье напротив и, не глядя, чувствовал мельканье телеграфных столбов. Он насвистывал сквозь зубы. Резался в карты с коммивояжерами в поездах, с коммивояжерами в серых пыльниках, и маху не давал. Иногда, если это его больше устраивало, он сворачивал с дороги и шагал пешком напрямик по полям, по чужим владениям, и это его ничуть не смущало. Он отламывал початки кукурузы и жевал на ходу. Он срывал ветки со сливами и выплевывал кислые косточки. Ночевал он в кузовах грузовиков, подбиравших его на дороге, спал на куче мешков, которые пахли мешковиной и тем, что в них было. Несмотря на тряску и грубую, колючую мешковину, он отлично высыпался, потом спрыгивал и, помочившись, балагурил с людьми при свете звезд. В маленьких городишках девушки высовывались из окон и глядели на него. Ему нравились грудастые. Под их тяжестью скрипели железные кровати, у одних девиц были лица сальные, у других – перепудренные. Пресытившись, он уходил.
– Пора тебе остепениться, Рэй, – говорила мать в пустой комнате. – Найди себе хорошую, постоянную девушку.
– Ха, – засмеялся он, застегивая пуговицу на кармане с деньгами. – Была у меня одна постоянная шлюшка в Олбэни.
– И что ж случилось с девушкой?
– Я ушел.
– Ну, тебе, наверно, виднее, – сказала мать не без облегчения, чувствуя, что время ускользает из ее рук.
Он стоял, позолоченный светом, и это был тот самый мальчик, что когда-то глядел на мраморные часы.
Что ж, она меня за дурачка считает, что ли? – подумал молодой человек.
– Мне пора идти, мама, – сказал он.
– Дай мне на тебя посмотреть.
Они приблизились друг к другу в огромной комнате, втиснутой в темноту только для них. Мать целовала его. Но где же отец, думал он, я о нем и не спросил, заметила она или нет? Старый хрен сейчас читает где-то там газету, держит ее перед собой, как доску. Молодой человек отвел глаза, как всегда, когда его целовали, но покорился. И вдруг прикрыл глаза, – слишком сильным ударом обрушилось на него детство, с его опустошенными до дна кастрюлями, с поцелуями, обдававшими его летним теплом. Как будто мать, просто играючи с ним, спрятала его игрушки.
– Рэй, – сказала она, глядя ему в лицо, – не верю я, что ты уйдешь.
И вглядывалась ему в глаза.
– Ты не уйдешь.
И вглядывалась в его зрачки, хотя при этом свете она и себя не смогла бы разглядеть.
– Чего ты все ищешь, я не знаю, – сказала она.
Бывали такие летние дни, когда она сама начинала верить, что с этим тихим покоем пришло постоянство.
И она поцеловала его еще раз, так крепко, как еще не целовала, и дрожа ожидала, что ей ответят тем же губы этого молодого человека, который случайно оказался ее сыном.
– Ну, слушай, – засмеялся он, обращая все это в шутку, – я же говорю, мне надо идти.
И повел плечами, чтобы стряхнуть ее руки, точно застенчивый мальчишка или собака. Так действовала на него мать. Собаки, когда их гладят, в блаженном смятении крутятся волчком и сшибают что ни попадется.
– Да, да, – тусклым голосом сказала мать.
Она поправила шляпу, которая ее старила. Такие шляпы можно увидеть в автобусах на женщинах, что сидят рядком на длинном заднем сиденье. На шляпе были натыканы какие-то украшения, которых не замечаешь, если не вглядеться, да и то не сразу разберешь, что это такое.
– Ну, пока, мама, – сказал сын.
Рэй Паркер имел обыкновенье, прощаясь, крепко поддавать человеку под локоть.
– До свиданья, Рэй, – отозвалась мать.
Голос ее звучал сдавленно. Надо было что-то проглотить, чтобы протолкнуть застрявший в горле ком.
– Я тебе напишу, как у нас пойдут дела, – сказал он со смешком, когда у порога открытой двери встала ночь.
Эта комната, для чего-то пристроенная, выполнила свое назначение. В нее хлынула листва.
– Мне все интересно знать, – сказала она. – Хоть открыточку пришли.
Он бессмысленно засмеялся и вышел, оглянувшись на нее.
О господи, подумал он, чувствуя, как горячо взмокла его шея.
Был один дом, такой же большой, куда он однажды залез, просто-напросто разбив стекло. В том доме, где он на время стал хозяином, Рэй издавал звериные звуки, кривляясь перед портретами и набивая полный рот глазированными фруктами, пока множество невинных и случайных предметов не вызвали в нем уважение и даже теплую симпатию к их владельцам, и он ушел, взяв только пресс-папье да маленькую филигранную шкатулочку.
И Рэй Паркер, оглянувшись на мать, стоявшую в своей неказистой шляпе среди объедков и крошек на полу этой комнаты, стал неслышно пробираться сквозь темноту, смутно грустя о чем-то, что никогда не сбудется. Его ладное, но праздное тело возмужало и стало массивнее. Он возмужал, но еще недостаточно повзрослел.
А Эми Паркер все скатывала носовой платок в комочек и чуть не швырнула его в мусор, но вовремя спохватилась и подняла свою корзину. Там лежала тряпочка, которой она прикрыла курицу от посторонних глаз; тряпку она выстирает в понедельник. Она поглядела на пол, замусоренный крошками и костями, – неужели жизнь опять пойдет своим чередом и она сейчас примется подметать? Но прибежала, либо внеслась вместе с ворохом листьев, мышь и тотчас же стала хозяйничать на досках пола. Эми Паркер будто с огромной высоты глядела на ее неуемную возню, в безмолвии этого дома, куда просачивалась сырость сквозь щели, а выше – сквозь холодный кирпич, и оседала плесневыми грибками на дереве оконных рам и дверей.
Сын, конечно, успел далеко уйти, и Эми Паркер быстро вышла из дома. Ну, и что же мне осталось? – подумала она, когда столкнулась с темнотой и свет фонаря запрыгал на спуске с холма. У нее пересохло в горле. Ей стало жутко в этой тьме, полной живых влажных листьев. Вокруг колыхалась ночь. В небе громоздились облака и злорадно подмигивали редкие звезды. Люди не раз видели, как Баб Квигли возвращался поздно вечером из парка Глэстонбери, но то, наверно, было давно, еще до того, как стали усиливаться его припадки. Теперь он гулял в погожие утра на солнышке, понемножку, и только когда ему бывало плохо, они ходили вместе с сестрой, переплетя пальцы своих длинных рук, ни дать ни взять влюбленные, – во всяком случае они были поглощены друг другом.