За то короткое время, что они были женаты, мистер Форсдайк не раз поражался своей жене и гордился бы явными признаками ее интеллекта, если б не догадывался об обманчивости человеческой натуры.
Тельма Форсдайк вздохнула. Во времена своей самостоятельной жизни она много читала. Иногда ее ноздри слегка раздувались, как бы чуя все, что ей предстоит совершить. Но у нее на это было еще много дней.
– Мне кажется, они люди совершенно простодушные, – сказал адвокат, для которого простота была спасением.
– Тебе они не нравятся, – сказала его жена, впрочем, довольно беспечно, как бы слагая эту вину с мужа, которого она выбрала и которым пока что была довольна.
– Сущая чепуха, – добродушным и ясным смехом засмеялся муж. – Но ведь я не на них женат.
Теперь они дружно и звонко засмеялись оба. Две головы на выпрямленных шеях повернулись лицом друг к другу. В эту минуту Тельма Форсдайк легко могла бы предать своих родителей.
Почему я женился на Тельме? – недоумевал Дадли Форсдайк.
Впрочем, сначала все недоумевали, каким образом Дадли Форсдайк попался на удочку этой девице из конторы. Деловая, это видно, но такая бесцветная, и к тому же тощенькая, локти костлявые, верхние позвонки на спине выпирают под уступчивой кожей. Уход за своими блестящими волосами был, по-видимому, делом, которому она предавалась со страстью. Их бледное рассыпчатое золото всегда было отлично промыто. Они были причесаны небрежно, но ровно настолько, чтобы создать впечатление естественности и не наводить на мысль о неряшливости. По тому же принципу губы ее были чуть тронуты помадой. Люди удивлялись, зачем она пользуется такими искусными приемами в эпоху декоративного искусства. Она была почти неуловимо осторожна. Но в конце концов проникала в людей, как воздух. Она обладала даром ненавязчивости. Например, ее голос, над которым она работала и одно время тратила на это добрую часть своего жалованья. Люди потом вспоминали ее голос. По правде сказать, он у нее был удивительно приятный. Очень гибкий, без всякой напряженности. Хорошо модулированный, без отпугивающей твердости. Люди сквозь телефонную тьму старались угадать, какова она, его владелица, а в ее присутствии – по каким каналам течет ее жизнь, когда она вечером после работы выходит внизу из лифта.
Выработанный голос Тельмы Паркер служил завесой между Дадли Форсдайком и бесконечными раздражающими фактами и даже неприятностями. Этот голос словно был создан для сочувствия по поводу мелких хворей, кончины престарелых людей, нашествия родственников и жалоб на погоду, какой бы она ни была. Он игнорировал состояние вспыльчивости и гнева, ибо вспыльчивость и гнев, к сожалению, имели место, и недоверчивостью укрощал тех клиентов, которым законы были нипочем. Потому-то не каждому было приятно, когда эта мисс Паркер, равнодушная, но внимательная, снова проходила через приемную, неся в прохладных руках какое-нибудь ужасающее дело или контракт. Либо клала своему патрону на стол письмо, разрешая себе намекнуть, чтобы он его не подписывал.
Некоторые жалели Форсдайка, считая такую доверительность слишком рискованной. Но ему самому это начинало нравиться. Иногда она наклонялась над его столом, но вполне корректно, только на расстоянии вытянутой руки, – чтобы указать карандашом на что-то, требующее объяснений. И он вдыхал запах ее волос. И когда она выходила – почти неслышно, обитая сукном дверь только тихо вздыхала, – адвокат расстегивал жилетную пуговицу и выпячивал живот, точно так, как когда-то описала Тельма, и хватался то за одну бумагу, то за другую.
– Где мисс Паркер? – спросил он однажды.
Мисс Паркер, сказали ему, болеет гриппом. И тут он познал страх неуверенности. Стол его покрылся грудами не имеющих отношения друг к другу бумаг. Очаровательные дамы в меховых шубках и жемчугах одолевали его, требуя совершенно нелепых поправок в формулировках. Так он понял, что без Тельмы ему не обойтись. И женился на ней.
Но поскольку он это сделал под влиянием чувств, а не разума, что для столь благоразумного человека было абсолютно необычно, то, само собой, он временами забывал о причинах и не мог понять, что его толкнуло на женитьбу. Вот как сейчас. В обособленном автомобильном мирке, на дороге, от которой отступали пригороды, он силился припомнить, что же такое вонзилось в его душевное равновесие. И не мог. В его сознании застревали и изгородь из колючей проволоки, окаймляющая дорогу, по которой он вел машину, и шубка жены из какого-то дорогого темного меха – как его? ведь он сам накинул ее в магазине на жену, – и эта струйка воды там, где дождь ударил по окошку, и капли, залетевшие внутрь, как ни старался он плотнее подкрутить стекло, и, наконец, брызнувшие ему прямо в лицо. И то, что все тело его было сухим, ничего не значило рядом с этими мокрыми каплями на лице. Они ассоциировались у него с глубинами не втиснутой в водопровод холодной воды и со всякими непредвиденными происшествиями. Он морщился, ведя машину. Впрочем, дождь – это хорошо для почвы, подумал он.
Машина мчала супругов все дальше. Со стороны они выглядели очень изысканно, но смешновато. Несомненно, у них были свои жизненные задачи, которые могли показаться совсем непонятными, если не принимать во внимание другие силы и другие механизмы. Вроде тех крохотных, тоненьких пружинок, что трепещут в часовом механизме. Эти двое за стеклами машины тоже были трепещущими пружинками, они выполняли свою задачу и порой бывали на грани срыва, но по невидимым техническим причинам снова выправлялись.
Вскоре Тельма Форсдайк открыла свою крокодиловую сумочку – она купила ее, заметив такие сумки у женщин, которых она побаивалась, – и спросила:
– Хочешь леденчик, Дадли?
– Нет, спасибо, – ответил он и нахмурился.
Леденчика он решительно не хотел.
Но она уже вытащила маленький бумажный кулечек и сейчас будет сосать леденец. У нее давно появилась такая привычка. Это успокаивает, говорила она. И до сих пор своей привычки не бросала. Кажется, на сей раз это ячменный сахар. Но муж, хмурясь, припомнил прежние леденцы или пастилки, пахнущие чем-то вроде фиалки, – то был какой-то синтетический запах, в самые раздражительные дни носившийся над запахом сургуча и чернил.
Тельма и сама почувствовала звоночек на другом конце провода, хотя нежный аромат ячменного сахара до некоторой степени искупал ее прежнюю вину. Она тоже вспомнила фиалковые пастилки и то, как он в иные дни отворачивал голову. И у нее шевельнулась неприятная мысль о многих правилах этикета, которые она еще не успела освоить и пока нащупывала путь к ним, признавая только дорогие вещи. Но были женщины, чьи глаза, видели не только ее туалеты. Она даже покраснела.
– Что за привычка вечно что-то сосать, – сказал ее муж.
Тельма Форсдайк передернула плечами и стала глядеть в сторону, явно не собираясь отвечать.
Огромное серое небо лило дождь, стучавший по стеклам.
Она покрутила ручку, опуская стекло, и вышвырнула несчастный белый пакетик, нагревшийся в ее руке. Он кротко шлепнулся о землю.
– Ну зачем же так принимать к сердцу, – засмеялся ее великодушный супруг, взглянув на нее и радуясь своей власти.
Если б его сухощавые руки были свободны, он бы потрепал ее по шее, где жемчуга лежали на позвонках.
– Никак особенно я не принимаю, – сказала Тельма, умевшая очень быстро усваивать уроки. – Просто ячменный сахар слипся у меня в сумке.
Она опять стала глядеть по сторонам, на эту местность, ставшую такой неинтересной, ничего для нее не значащую с тех пор, как она сделала себе карьеру. И все же она увидела, что местность продолжала свое неясное существование независимо от нее, хотя и не очень понятно, какой в этом смысл. Смысл витал в этой густой, лист на листе, зелени. Пастбища опять стали тучными. Но среди них виднелись все те же нищенские домишки, одни вот-вот рухнут, другие еще держатся с помощью железа и проволоки. Временами в скромную машину проникал запах мокрого куриного помета и витал среди кожи и никеля.