Контрасты времени и конек Карько
Как подумаю – невероятный отрезок времени довелось нам прожить: от лучины военных лет до карманного мобильного телефона, от телеги на деревянном ходу (колеса ставились на деревянную ось, смазанную дегтем) – до космического корабля, от примитивного кино до телевизионных передач из любой точки земли.
В первые годы после войны я помню частые разговоры папы с мамой о том, когда лучше жилось: единолично или с установлением колхозов.
Папа защищал частное хозяйство, когда семья сама решала, что ей делать, сколько коров и лошадей держать. Ему очень жалко было вести в общие только что построенные дворы своих коров и лошадей. Ему нестерпимо было видеть, как нерадивые даже в своих собственных хозяйствах мужики плохо кормят и изводят в работе его лошадей. Особенно любил живого и выносливого конька Карька. Этот Карько спас ему жизнь, когда в праздничной драке пьяный мужик всадил ему в живот нож. До ближайшей больницы – более 50 километров по кривой зимней дороге, а на дворе – лютый мороз. Вот тогда Карько, запряженный в легкие санки, и промахал с полуночи до рассвета эти полсотни километров по скрипучему снегу. Успели сделать операцию.
У мамы тоже была хорошая история с этим Карькой. В январе 1930 года папа привез ее за 15 вест в больницу села Хмельники рожать.
– Рожать так не боялась, как мороза, – рассказывала мама. – Больно холодны были тогда зимы. А Валя мой родился слабенький. Я и на руках-то его еще боялась держать, а тут дорога по ухабам, да на морозе – вдруг что случится – вылетим из саней. Отец приехал, конечно, на Карьке, с тулупом. Закутал нас, не велел высовываться. Только и помню, как бросает нас из стороны в сторону, да вверх – вниз. Прижимаю Валю. Ничего не слышу – только хруст от копыт. Притормозил отец, заглядывает под тулуп: «Как вы там?» «Ничего, говорю, только придерживай немного коня-то, больно трясет». А он подсмеивается: «Чего придерживать-то, мы уж у крыльца».
Еще о деде Павле Макаровиче Галкине
Я уже упоминал, что дед по папе Павел Маркович был своенравным мужиком. В колхоз вступил только в числе последних, когда власти совсем задавили единоличников налогами и всевозможными повинностями. Вот только один пример. Каждую осень все дворы обходила сельсоветская комиссия, обсчитывала всю живность. От их количества начислялась доля мяса, подлежавшая сдаче государству в виде налога. Сдавать требовалось живьем и отводить за пятьдесят километров на мясокомбинат. Даже с того скота, который семья резала на свое пропитание, шкуру животного она тоже должна была сдавать государству. Потом этот порядок обложения перешел и на колхозников. Поскольку все это делалось руками местной власти, как и раскулачивание, то никакой любви к себе у местного населения к ней не было.
По словам мамы, Павел Маркович был убежден, что в колхоз шли только лентяи. Не способные работать даже на себя, не будут же они на общество ломаться. Мама как невестка Павла Мрковича, хорошо отзывалась о свекре. Ей нравился его самостоятельный характер и критичный взгляд на то, что происходило в жизни.
«Колхозники-то все вместе. На сенокосе или гребле у них там шумно, весело и я потихоньку убегу со своей пожни, поглядываю за ними из-за кустов, – рассказывала мама. – Мне тоже хотелось к ним. Говорю свекру-то, давайте и мы к колхозу прибьемся. А он: „Ой, девка, скоро они нарадуются со своим колхозом, как начнут из амбаров выгребать, да скот на мясозаготовку угонять. Кто в колхоз-то прибежал? Голодранцы. Под них и будут всех ровнять“. Хороший был Павел Маркович, царство ему небесное».
У мамы были свои резоны насчет колхоза. Ей казалось, что там жизнь будет полегче и повеселее. Все же на миру и работа, и отдых. Стали обучать грамоте, устраивать кое-какие праздники поза церковью, хотя она была человеком верующим. В нашей семье все были крещены – и Валентин, и Борис, и Фаина – кроме меня. В 37 году, когда я родился, в округе уже не было ни одного священника. Папе и маме советовал идти в колхоз и домашний комсомольский активист дядя Гриша. Он искренне верил в преимущества обобществленного труда. Вступил в колхоз и мамин брат Андрей. Правда, все смотрел на сторону и при случае уехал учиться на машиниста паровоза.
Уход папы и мамы в колхоз ускорил отделение их от Павла Марковича и Александры Арсанофьевны.
Отец Александр Павлович Галкин
Папа хоть и не любил колхоз, но как и у маминых братьев у него тоже появилось желание использовать вновь открывающиеся возможности. Он решил пойти на курсы трактористов в машинно-тракторную станцию (МТС), которая была создана в поселке Хозьмино в двадцати километрах от нашей деревни. Такой профессии в нашей деревне еще не было. Оставалась загвоздка с образованием. Папа лишь немного походил в церковно-приходскую школу, научился читать, писать и немного арифметике, чтобы подсчитывать сотки и гектары. К технике тянулся. Мама не отговаривала его от учебы, хотя и нелегко было с младенцами на руках. Помогала бабушка. Подавая заявление на курсы трактористов, папа написал, что за плечами два класса. Потом не раз рассказывал, как тяжело доставалась ему техническая наука. С сумкой провизии на неделю добирался он на учебу сначала пешком, потом купил старенький велосипед. Зимой ходил на лыжах. А весной приехал на своем гусеничном тракторе. Не на колесном, которые уже появлялись в округе, а на гусеничном. И это было предметом нашей особой гордости.
Зимой 1929 года папа и мама поженились и к весне вступили в колхоз. Папа начал работать на тракторе в 1932 году.
Первые мои воспоминания о детстве как раз и связаны с папиным трактором. Что бы ни говорили, а это был символ сельского прогресса. Само его тарахтение оглушало застывшую полусонную жизнь деревни. Стоило услышать резкий машинный треск, как ребятишки со всей деревни бежали на него. Мы с робостью подходили к трактору, чтобы потрогать его, почувствовать вибрирующую силу рокочущего мотора.
Папа обычно, останавливался, завидев меня, подхватывал на руки и ставил рядом с собой в кабинке. Как это здорово чувствовать себя выше всех, ощущать всем телом тракторную дрожь. Даже деревня казалась другой из окошка кабины.
Помню, почему-то, как я злился на своих сверстников, которые осмеивались вскакивать на сцепную рейку под кабиной трактора, чтобы прокатиться. Папа грозил им, кричал, чтобы не цеплялись за машину, а они нагло не слушались. Я тоже на них кричал и, наверно, был похож при этом на мокрого воробья, который топорщится и чирикает на своих собратьев. Ребята, естественно, должны были не любить меня за то, что задаюсь. Но почему-то мне не хочется даже сейчас осуждать себя за это. У меня был естественный повод гордиться папой. А это рождает чувство собственного достоинства. В это мне хочется верить. Подспудно я верил, что и мои дети будут впитывать уважение ко мне, не важно, как оно выражается. Боюсь, что не все так просто.
Рассказ мамы Веры Степановны о папе
Очень жалею, что у меня не было своего компактного диктофона, чтобы записать папины рассказы о войне. Уже после его смерти, осенью 1979 года у меня появилась возможность приехать на три дня на ноябрьские праздники с небольшим радиомагнитофоном «Грюндиг». Пока никого в доме кроме нас с мамой не было, я поставил на кухонном столе аппарат и во время завтрака со стопкой водки и горячими шанежками включил его. Мама все же заметила, что в магнитофоне что-то крутится, заподозрила запись, хотя с такой техникой никогда не имела дела, и стала отказываться от разговора. Я успокаивал ее. Постепенно она разговорилась, но то и дело поглядывала на аппарат. Я попросил рассказать, какой папа был в молодости. Маму начали захлестывать эмоции, она на некоторое время забыла о магнитофоне. В ее рассказе она называла папу «отцом».
– Весной-то, как сплав проходил, под Горкой большущий залом накопился у моста. Того и гляди, снесет его. Потом мост, и правда, снесло. Но той весной мужики его отстояли. Колхозников-то и мобилизовали растаскивать залом. Считали это как привилегия для колхозников. Да посылали тех, кто половчее, да посноровистей. Отправились туда отец-то наш и брат мой – Андрей. А мы, женщины-то, еды на обед наготовили и туда же, мужиков кормить. Спускаемся с горы-то к реке, а перед нами такой заломище! Бревна-то столбами кось-накось стоят. Вода меж бревнами хлещет, страшно. Стараются вырывать из залома и оттаскивать те бревна, которые заклинивают проход под мостом-то. Вот мужики-то и прыгают с бревна на бревно, несколько комлей вытащат, а другие из кучи-то сами рассыпаются и плывут по воде. Кто половчей из сплавщиков-то, тот устоит на таком бревне, плывет на нем к берегу, а другие – бултых в воду, выкарабкиваются на бревна все мокрые. Ну-ко, провались меж такими кряжами в воду – унесет под завал, вода-то сумасшедшая, буровится. Страшно! А отец-то, только багор мелькает, с бревна на бревно прыгает, на одном плывет, другие отпихивает. Смотришь, только плыл на бревне-то, а уж он на заломной куче вместе с мужиками. Тоже мокрый до нитки. Вот думаю, и не пожила с муженьком, погибнет сейчас, унесет его шальная вода. Бог миловал. Ведь разобрали залом, по бревнышку вывели лес под быками. Не дали разворотить мост.