Более того, через год она если не полюбила, то приняла придорожную работу. Клиент здесь шел попроще, зато и пафоса было меньше, чем в недавнем раю.
В конце концов, благодаря этой ее работе Пуйдж и Монсе встретились вновь – и продолжили встречаться дальше.
«Иногда человеку нужно немного больше, чем голый кусок мяса на двадцать минут, – говорила Монсе. – А разве эти „креветки“ в настоящем сексе что-нибудь понимают?»
«Креветками» она называла 18-летних девчонок, работавших на той же трассе: басовито-прокуренные голоса, вечно-тупо-голодные взгляды, пирсингованные шмони и пупы, тату там и тату здесь (вот они, будущие обитательницы мира татуированных старушек) – и почти полное отсутствие тел. Ну не за что взять! И кто они в таком случае? Креветки и есть! И здесь Пуйдж полностью был с ней солидарен: ну, какой прок в тощей бабе? Нет, у женщины должны быть формы, и формы фигурные – иначе что же это за женщина?
У Монсе – были, а еще она знала наизусть тысячи, никак не меньше, стихов (влияние прежней профессии) и иногда декламировала их прямо во время занятий любовью: это, как выяснилось, здорово заводит обоих.
Особенно по душе было ему «…среди белых стен испанских черные быки печали…» – у Монсе выходило изумительно, да и вообще: он гордился, что знает ее и с ней спит.
Из ее же рассказов Пуйджу было известно, что треть всех клиентов – потайные мелкие извращенцы, не рискующие проделывать со своими женами безобидные, в общем-то, вещи, на которые отваживались с ней; еще трети требовалось, только, чтобы у них отсосали: желательно, заглядывая при том по собачьи, с эдакой фальшиво-благодарной покорностью снизу-вверх в их пошлые очи (…а ты что, возомнил, что мы сосем вот так, без ничего и понастоящему? как бы не так! у каждой девчонки в таких случаях во рту уже заготовлен презерватив, всё и всегда только через него – клиент и знать ничего не знает, да и не нужно ему – знать); и, наконец, оставшаяся треть составляла золотую клиентуру, воспитанную на традициях неприхотливой деревенской классики.
Настоящие маньяки случались дважды – и оба раза во время сиесты, когда хранители Монсе, ее упитанные серафимы – патрульные Бобо и Сальвадор – отъезжали на обед в «Эль Герреро», чтобы съесть по полкило кровавого, лишь на два вздоха прижженного на углях мяса, запивая его бокалом-другим лучезарного вина свежего урожая.
С двух до пяти испанский закон гурманствует и клюет носом, предаваясь священному отдыху, и потому сиеста – время маньяков. На этот случай Монсе всегда держала при себе складной нож фирмы «Zero Tolerance», купленный со скидкой в ножевом магазине «Рока» на барселонской площади Пи.
Нож был хорош: с пружиной для ускоренного открывания, черный, крепко сбитый, увесистый и небольшой – эдакий карманный, всегда на подхвате, питбуль. Достаточно было легкого нажатия пальцем на плавник-упор – и массивный короткий клинок с хлестким клацем летел наружу.
Монсе, развлекаясь, показала разок Пуйджу, как ловко, в долю малую секунды получается у нее проделывать это. Нож, кстати, в одном из двух «маньячных» случаев действительно ей помог.
Первым маньяком оказался красивый седой юноша из подержанного Кайена, убийственно благоухавший дорогим одеколоном – словно все парфюмерные лавки Андорры, вместе взятые. Тип, одним словом, был роскошный – разве что рот его показался Монсе нехорош: морщинистый, собранный гузкой и неестественно красный, этот рот напоминал, скорее, раздраженный анус – но целоваться с ней Седой, как выяснилось, не собирался.
Уговорившись о цене, он пристроился к ней сзади, стоя, лишь чуть приспустив штаны, и двигался в ней обесчувствленным поршнем, хватая из раза в раз за волосы и тут же отпуская, а потом приобнял длинными и тоже до рези пахучими пальцами за шею, приобнял, чуть сжал и отпустил, и снова приобнял, а потом она поняла, что игра закончилась и ее душат по-настоящему.
Всегда понимаешь, когда понарошку, а когда всерьез – рассказывала она. Здесь было всерьез, и настолько, что сделалось ей нестерпимо жарко, выплыли из темной глубины багрово-фиолетовые круги, и, уже теряя сознание, с готовыми взорваться изнутри легкими, она-таки исхитрилась стащить с резинки пояса прицепленный на клипсе нож, выбросить наружу клинок и дважды ударить Седого куда-то в правое бедро.
Удары вышли несильными, однако их хватило для того, чтобы смертельный охват ощутимо и разом ослаб. А дальше она извернулась, оказалась с ним лицом к лицу, а точнее, ртом к островатому уху – и вгрызлась в это самое ухо разъяренной самкой мастиффа, вгрызлась насмерть, не сомневаясь и не раздумывая.
Зубы у Монсе были еще те – им позавидовать могла бы любая акула, ухватила она хрящеватую ткань основательно, и крику от Седого было куда больше, чем от Холифилда после укуса «Железного Майка».
Хватаясь попеременно то за ухо, то за ногу, сочась там и здесь вишневым, маньяк, матерясь и подвывая тонким девичьим голосом, погрузился в Кайен и был таков
Рассказывая, Монсе широко улыбалась и смеялась даже, обнажая те самые, белые, как пиренейский снег, убедительные по-акульи зубы – но Пуйдж-то понимал, что пришлось ей пережить, и жалел неистово, что его в тот момент не было рядом: уж он-то этому негодяю не только уши, но и все его поганое хозяйство открутил бы напрочь!
Второй маньяк на маньяка походил еще менее – благообразный предпенсионер в роговых очках и рабочем комбинезоне, с лицом добродушной амебы и рабочим же фургончиком, на каком он и прибыл отведать ее прелестей…
И возлечь он пожелал самым что ни на есть классическим образом. Тем более удивилась она, ощутив упершееся ей в почку жало ножа – стоило ей на миг повернуться к нему спиной. Сейчас мы пойдем к моей машине – сказал он ей. Тихо и спокойно мы пойдем к моей машине, и не вздумай дергаться и кричать, иначе я резрежу тебя на тысячу мелких кусочков и разбросаю их по всей Каталонии – и говорилось все это голосом домашним, с улыбкой и теплотой, с почти отеческой лаской.
А потом он развернул Монсе к себе и в глаза ей заглянул поверх мощных линз – заглянул так, что она разом вжалась в себя да так там, в себе, и замерзла. Ты представляешь, рассказывала Пуйджу, поеживаясь и нервно смеясь, она: бывает, у клиента пахнет из рта, а у этого – пахло из глаз! И пахло не чем-нибудь, а смертью – ее близкой смертью.
И поделать ничего было нельзя – этим страшным, из глаз его, запахом, ее парализовало-заморозило напрочь, всю, целиком, и, повернувшись покорной ледяной сомнамбулой, она позволила ему отвести себя к фургончику, и – поняла, сохранившимся теплым краешком, уголочком малым сознания, не подпавшим под губительное поле: если она позволит ему затащить себя внутрь, то там для нее все и завершится.
Это как в «Коллекционере» у Фаулза, с одной маленькой разницей – все не понарошку, а на самом деле. И там бы, пожалуй, все действительно для нее и завершилось, потому что, понимая все, сделать она ничего не могла, а про нож даже и не вспоминала – там для нее все и завершилось бы, если бы не Бобо и Сальвадор, первый и единственный раз за всю службу закончившие, необъяснимо для себя самих, сиесту раньше положенного срока и оказавшиеся, единственный и первый раз за всю службу, в нужное время и в нужном месте. Должно быть, Богородица Монсерратская их надоумила, не иначе!
При виде людей в форме изверг быстро увял и сопротивляться не пытался: из страха ли, из стратегических соображений – кто знает… Вот только покладистость эта ему не помогла – выяснилось, что это тот самый «мясник», который терроризировал Каталонию уже с десяток лет, и за которым числили полтора десятка расчлененных самым тщательным образом женских трупов – в основном тружениц панели, и то, что Монсе удалось остаться живой – случайность из случайностей и величайшее чудо.
Но все это были частности, случаи из ряда вон, не менявшие общей картины – ей, похоже, действительно нравилась придорожная работа. Пуйдж слушал и, слушая, обмирал, восхищался, негодовал, злился, радовался, трепетал, и вообще – пребывал в глобальном смятении: он и не подозревал, что все это время взращивал в себе целое потаенное поле нежности к ней, а сейчас все оно расцвело вдруг бархатом и лимоном, как цветет по весне в пиренейских предгорьях рапс… Эх, если бы…