Несмотря на то, что петь, плясать и паясничать ему приходилось, как говорится, по долгу службы, Коля был исключительно артистичен и музыкален. Музыка возбуждала его настолько, что он буквально преображался, начинал подергивать плечами и закатывать глаза. Он знал наизусть все транслируемые по радио песни, оперетты и арии из опер.
Когда на крыльце собиралось достаточно публики, Коля-дурачок давал представление. Особенно он любил «Сильву», где играл и пел одновременно за Эдвина, Сильву, Бонни и Воляпюк, умудряясь играть и за оркестр марши, увертюры и антракты.
Особенно возбуждали Колю-дурачка цыганские мелодии. Когда в городе гастролировали цыганские ансамбли, накрашенный и напомаженный Коля-дурачок с завитыми волосами, в бессменном кителе с украденной медалью «За отвагу» пробирался к самой рампе и пожирал глазами исполнителей. Иногда его артистическая душа не выдерживала, и он прыгал на сцену.
Однажды на летней эстраде городского парка культуры шел концерт ансамбля «московских и венгерских цыган». Несмотря на столь экзотическое название, ансамбль ничем бы не отличался от других, если бы не солистка – худющая двухметровая девица с невероятным именем Колумба Цветная и пронзительным голосом. В самый разгар таборного веселья из-за кулис появился разукрашенный Коля-дурачок. Глаза его остановились, он словно окостенел, завороженный происходящим на сцене. В следующий миг с криком «Сильва!» он подскочил к Колумбе и попытался поцеловать ей руку. Ансамбль «московских и венгерских цыган» пришел в замешательство. Колумба выдернула руку, но Коля-дурачок грохнулся на колени и, раскопав в куче юбок ногу Колумбы, припал к ней губами. Колумба с криками прыгала вокруг Коли на одной ноге – вторую он держал мертвой хваткой.
– Сильва, ты меня не любишь! – кричал он. – Сильва, ты меня погубишь!
Затем Коля бросил Колумбу и зашелся в чечетке, вращая глазами.
И только с опозданием появившийся на сцене майор Гуркин сумел прекратить это форменное безобразие.
– Я Баранела, я Чебурела! – кричал Коля-дурачок, покорно отдавая себя в руки начальника милиции.
А потом в третьем бараке произошло знаменательное событие: впервые за десять послевоенных лет игралась свадьба. Женился Коля-дурачок. Наряженный в синий костюм с цветком в петлице, он шел счастливый и обалдевший, держа под руку также нарядную и счастливую Лиду-дурочку, сосватанную ему в Теменичах. Молодые шествовали по Трудовой в окружении шаферов, сватов и друзей. Многочисленная толпа радостно гудела.
Наиболее удачливые попали за стол, остальные расположились на крыльце или просто под окнами. Самогон завезли родственники невесты, закуска была скудной. В комнате пахло жареным салом и картошкой. Кричали «горько» и пели про «молодого Хасбулата», на улицу страждущим сваты выносили кружки самогона и соленые огурчики. Мужики дымили махрой и мочились у крыльца. Бабы, отплясывая, голосили частушки.
Но уже утром Коля-дурачок, как обычно, забежал в кусты за сортиром и занялся «детским грехом». Неделю спустя Лида забрала пуховую подушку и ушла восвояси. На недоуменные вопросы баб она произнесла философскую фразу:
– Не такая уж я дура, чтоб с таким дураком жить!
Все вернулось на круги своя. Иначе и быть не могло: Коля-дурачок не должен был принадлежать никому – он принадлежал всему городу.
Когда намыли дамбы через Судки и стал ходить автобус, Коля забирался на сиденье кондуктора и объявлял остановки. Причем делал это с юмором и очень оригинально:
– Остановка Горбоедова!
– Остановка драмтеатр! Кому за водкой, 35-й гастроном напротив!
– Остановка чуть-чево (имелась в виду улица Тютчева).
Последние годы своей жизни Коля погрустнел. Умерла его мать. Он часто ходил нетрезвым и всем встречным рассказывал, как ее любил.
Кстати, у Коли-дурачка был конкурент Эдик-дурачок. Это был Колин антипод, хотя и носил такой же офицерский китель. Эдик был суров и не очень общителен. Друг друга они не любили и называли не иначе как дураками. Правда, территория города была негласно ими поделена. Если Коля-дурачок со временем сменил китель на гражданский пиджак с цветком в петлице, то Эдик до конца не изменил военному прошлому. На кителе Эдика с каждым годом появлялось все больше орденских колодок и гвардейских значков. Самыми радостными минутами были для него парады. Эдик пристраивался к увешанным наградами ветеранам и гордо вышагивал во главе колонны.
…Однажды холодной осенней ночью в последний троллейбус второго маршрута на остановке «Мясокомбинат» ввалился Эдик. Вид его был дик. Кроме промокших трусов и майки на нем ничего не было. Эдик опирался на березовый кол. В глазах горел огонь подвига.
– Эдик, что с тобой?
– С фосфоритного сбежал! Они меня, гады, решили в дурдом засадить! Меня! – Эдик ударил себя в грудь кулаком. – Да меня весь город знает! А врач там придурок приезжий и меня не знает!..
…И вот пронесся слух, что барак будут расселять. Слух оказался правдой. Когда расселили уже весь барак, в одной из комнат продолжало светиться окошко. Это Симутиха вела борьбу с властями за отдельную жилплощадь.
Жаркой июльской ночью барак занялся сразу с четырех углов. Трухлявые его стены факельно чадили, с крыши в разные стороны летела с гранатным треском черепица. Прибывшие, как всегда, с опозданием пожарные не столько тушили пожар, сколько следили, чтобы огонь не перекинулся на соседние дома. Среди любопытных бегала Симутиха в наброшенном поверх ночной рубахи пальто и галошах.
– Надо же, я как с пожара: не оделась, не обулась, – говорила она отрешенно.
Часам к десяти утра третий барак перестал существовать. Сгорел он натурально дотла. Еще долго на этом месте не росла трава.
…Жизнь разметала детских товарищей моих. Исчез куда-то Юра Хам. Кто-то уехал, кто-то помер. Но когда встречаешь кого-то из старых друзей по бараку, после коротких приветствий обычно начинается: «А помнишь?..»
«Одесский» персонаж
Каждый входящий на рынок через центральный вход при всем желании не мог разминуться с растопырившейся прямо на проходе деревянной треногой. Над треногой, предупреждая возможные сомнения, красовалась рукописная табличка с категоричной надписью «ФОТОГРАФИЯ-ПЯТИМИНУТКА». Рядом на видавшей виды табуретке покачивался эмалированный тазик с косячком плавающей поверху готовой продукции. Хлопотал тут невысокий, худощавый, с блестящей золотом фиксой во рту хозяин «пятиминутки» Фимка Маковский. Вокруг треноги всегда кучковались клиенты, фарцовщики, мазурики и просто охочие до зрелища зеваки. Фимка не столько работал, сколько давал представление. Фимка как падишах восседал на табуретке. Время от времени, помешивая пожелтевшим от химикатов пальцем в тазике, он непринужденно зазывал клиентов: – Мальчики, девочки, граждане, дамочки! Делайте портреты на паспорта и анкеты, на пропуска и дипломы, в семейные альбомы…
С Великой Отечественной он вернулся с боевыми наградами, контузиями и потерянным глазом. Убедившись, что потеря не является помехой в работе, он продолжил семейный гешефт. Маковский числился частником и, естественно, вступал в невольное противостояние с генеральной линией государства. Не выдержал борьбы и прикрыл дело сшивший форменки всему командному составу гарнизона Аврущенко. Сошли с дистанции зубные техники сестры Рейдер, озолотившие челюсти каждому второму жителю города, включая партийный и советский аппараты. Зачехлив зингеровскую машинку, сдался на работу в ателье лучший городской закройщик Король… А Фимкина тренога с трудом, но держалась, как Брестская крепость. Однако в стране было объявлено о строительстве коммунизма, чей призрак, по утверждению классиков, не отводил частнику места под солнцем. Но пока Фимка еще священнодействовал у аппарата.
– Мальчик, мальчик, смотри сюда, в глазок. Сейчас птичка вылетит!
– А птичка где?
– Как где? Улетела!.. Ну а ты, милый, куда шнобелем крутишь? Куда я тебе говорил смотреть?
Мужчина неуверенно поджимал ноги под табуреткой: