До этого момента мое отношение к моему еврейству было довольно индифферентным и ограничивалось реакцией на антисемитизм. Мой первый язык был украинский, поскольку отца не было, мать была все время занята и со мной возилась только Мотя, которая всю жизнь говорила только по-украински. Потом я понемногу выучил русский и перешел на него. Идиша я не знал, а про иврит даже не слышал. Дома у нас изредка перебрасывались парой фраз на идише мать с бабкой, но это был идиш в стиле «Зэ дэрэвэс пахнэт мит дэм приятный запах». Еще как-то раз мой веселый дядя Яша попытался обучить меня идишу, но дальше «Цыбл – это цыбуля, а кнобл – это кнобуля» дело не пошло.
Конечно, антисемитизм давал пищу национальным чувствам, но не чувствам национальной гордости, любви к своему народу и т. п., а чувству оскорбленного личного достоинства, чести и т. д. Как я уже сказал, меня персонально бытовой антисемитизм мало доставал: незнакомые не принимали меня за еврея, а в свою среду я всегда был хорошо вписан и не чувствовал никакого отчуждения на этой почве. Но именно потому, что я не похож на еврея, мне чаще, чем выраженным евреям, приходилось слышать оскорбления в адрес моих соплеменников, и в этих ситуациях я чувствовал себя евреем и эти оскорбления задевали мое достоинство. Бывало, что я дрался из-за этого.
Однажды в Сибири, куда я поехал со студенческим строительным отрядом в качестве присоединившегося инженера, это чуть не стоило мне жизни. Во время ночной работы на складе, заброшенном в тайге относительно далеко от поселка, я ударил одного парня за «жидовскую морду», сказанную в адрес совершенно неизвестного мне человека. Нас было там пятеро, и если бы остальные решили порешить меня, закопать где-нибудь подальше и сказать потом, что я отошел по нужде и пропал, неизвестно, что со мной сталось, то это могло бы пройти. Один момент казалось, что дело к этому клонится. Тот, которому я врезал, правда, поднявшись, сказал: «Извини, я не знал, что ты еврей». Зато другой завелся и стал танцевать вокруг меня воинственный танец, выбирая момент для нападения. А третий, якобы для примирения, повис у меня сзади на руках: «Ребята, ну зачем же так». И тогда плясавший кинулся на меня. Но я ударил его ногой в пах и этим экшн исчерпался. Но дело этим отнюдь не кончилось. Утром ребята пожаловались на меня командиру отряда, а тот передал дело в штаб отрядов Нефтьюганска и меня судили товарищеским судом. Суд этот потряс меня гораздо больше, чем сам инцидент. Мне орали: «Если бы ты меня ударил, я бы тебе горло перегрыз. Я бы тебе яйца вырвал». Я говорил, что, мол, Ленин писал, что за слово «жид» положено бить, а мне на комсомольском то сборище орали «Что ты нам Ленином тычешь. А вот в закарпатской Библии так и написано „жиды“». Правда, потом многие знавшие меня подходили ко мне где-нибудь в стороне и извинялись, говоря, что они – на моей стороне, но что они могут сделать.
Из отряда меня исключили, постановили заработанные деньги мне не выдавать и по возвращению в Киев передать дело в уголовный суд. Я из принципа остался в Нефтеюганске, нашел себе работу на пилораме, заработал нужную мне сумму денег и только потом вернулся в Киев. Приехав, я тоже хотел продолжить дело в суде, но понимая, что в одиночку у меня мало шансов, обратился за помощью к клубникам. Клубники, надо отдать им должное, были единодушно за меня, но, как сказал Смирный, личные тяжбы могут повредить делу клуба, «оставь это, если хочешь быть с нами». Комсомольцы тоже не подали в суд. Ещё до того, как они вернулись, эта история была обсуждена где-то «там наверху» и было решено не делать лишнего шума. Все же в протоколе товарищеского суда было черным по белому написано, что пострадавший сказал «жидовская морда» (он и не думал этого отрицать) и стоять на этой позиции было для партии не с руки.
В общем, эмоции, связанные с моим еврейством, у меня были и достаточно сильные. Поэтому, когда наши еврейцы побежали впереди украинцев записываться к кружок «шанувальныкив риднои мовы», я из принципа организовал в клубе кружок по изучению идиша. Смирный поморщился, но стерпел. А потом пошло и поехало. Я довольно быстро выучил идиш, потом стал изучать еврейскую историю. Прочел впервые Библию. Именно через неё я обнаружил у себя еврейские корни помимо 5-той графы в паспорте. Я и раньше замечал, что более чувствителен к справедливости-несправедливости, причем не только лично ко мне относящейся, чем мои русские и украинские товарищи, но не делал из этого никаких выводов. Теперь я увидел в этом проявление национальных черт характера, идущих от пророков, которые произвели на меня наибольшее впечатление в Библии. (Я даже написал статью о национальном характере евреев с акцентом на этом моменте, которую опубликовал потом по приезде в Израиль.) Позже, существенно позже, в основном уже в Израиле я осознал, что ген справедливости присущ отнюдь не всем евреям и далеко не большинству. Но и поныне я считаю, что в среде моего народа он высоко распространен по сравнению с другими народами (в то время, как ген милосердия – существенно меньше по сравнению с народами, прошедшими через христианство) и именно поэтому евреи давали и дают такой высокий процент участия во всех идеалистических движениях в мире.
После того, как клуб развалился. Я полностью окунулся в еврейскую культурологическую деятельность. Я создал инициативную группу. Мы организовывали кружки идиша и еврейской истории, причем я сам преподавал историю в них. Мы собирали записи с еврейской музыкой. И тут я вновь, как и при чтении Библии, почувствовал в душе шевеление каких-то затаенных ростков. Хасидская музыка, особенно в исполнении Шломо Карлебаха, фрейлехсы пробуждали во мне какие-то неясные воспоминания, то ли из далекого прошлого в этой жизни (но у нас дома эта музыка никогда не звучала), то ли из предшествующей жизни, в которую я не верил. Я чувствовал, что это мое и это хорошее мое, то, из-за которого к этому своему стоит возвращаться.
И тут надо заметить, что этот возврат к своему далеко не был сплошной радостью. Во-первых, моя любовь к русской культуре, симпатия к русскому народу, тяга к русскоязычной среде отнюдь не прекратилась с углублением в свое, но я невольно обрек себя на отдаление от всего этого. Во-вторых, и в своем я находил не только хорошее, особенно это касалось среды, т.е. самих евреев. Недостаток собственного достоинства проявлялся в моих соплеменниках не только в случае с «кружком шанувальныкив риднои мовы». Об этом качестве в них я подозревал и раньше, но раньше я слишком мало общался с евреями. Теперь это больно ранило и огорчало меня. Но именно это и стало главным доводом, чтобы преодолевать отрицательные эмоции и продолжать деятельность. Я считал, что причина такого состояния моего народа в том, что он ассимилировался, утратил свою собственную культуру и, следовательно, самосознание и уважение к себе. И у меня были основания для такого предположения.
Я помню, как я впервые посетил синагогу на Подоле, кажется, на Хоревой. До этого я бывал не раз в христианских храмах, в православных и костелах и высоко ценил и архитектуру их, и роспись, и иконы, и музыку. Ценил и как искусство и как проявление высокой духовности, исходящей от них. По сравнению с этими храмами синагога показалась мне убогой и своей архитектурой и внутренним убранством, в котором отсутствовали и иконы, и роспись, и скульптуры. Но еще более атмосферой какой-то прозаичности и приземленности, хотя в тот день был самый большой еврейский праздник Йом Кипур. Было еще далеко до начала службы. Народ, неказистый на вид, шастал по синагоге, ведя крайне прозаичные разговоры довольно громкими голосами. На задних скамьях, занятых стариками, занимались товарообменом и мелкой торговлей. Мелькали деньги.
Я все же дождался начала службы. И тогда произошло чудо. Замшелые старики, накинув на плечи талесы и надев филактерии, уселись в черное каре посреди зала и их постные лица обрели величие седовласых мужей духа. Все остальные расступились по сторонам зала, выделяя каре, и тогда старики запели «Кол Нидэрей». Такого пения я не слышал больше никогда и нигде, в том числе в синагогах Израиля, где музыка осовременена. В их пении чувствовалась вся история еврейского народа, начиная с Исхода. Жар пустыни исходил от него, и в нем присутствовали и Моисей, и Медный Змий, и все великие пророки, и простые пастухи. Но это не были стенания и плачь, характерные для еврейской музыки более близкого к нам времени. Была мужественная скорбь народа, разговаривающего со своим грозным Богом Яхве и готового и дальше нести бремя, возложенное на него Им. А когда пение закончилось, эти могучие мужи, говорившие почти на равных со своим Богом, на глазах стали опять превращаться в замшелых, жалких стариков.