Литмир - Электронная Библиотека

В школе все говорили о предстоящих экзаменах (точнее, о выпускном вечере, конечно же). Школьники делали вид, что усердно учатся, но учеба, пожалуй, последнее, что приходило им на ум в это время. Девочки перешептывались о выпускных нарядах, мальчики делали вид, что им никакого дела до выпускного нет. Школьникам в это время положено взрослеть, но они с каждым днем все больше впадали в детство. С таким важным видом старшеклассники ходили по школьным коридорам, с каким, быть может, и не всякий кандидат наук проходит мимо студентов. Младшие, конечно, смотрели на них с интересом, выпускники делали вид, что не замечают внимания «мелюзги». Постепенно в нарастающем напряжении утонули все интриги, конфликты, ссоры, вся школа затаилась в ожидании чего-то великого и прекрасного, таинственного и ужасно волнительного.

К маю на первом этаже вывесили стенгазету, на которой каждому выпускнику было выделено место. Каждый, кто хотел, мог оставить нужному человеку свои пожелания. Девочки по обыкновению бегали к стенгазете на каждой перемене, чтобы расписаться под фотографиями всех-всех-всех своих подружек, и, будто бы невзначай, проверить, не написал ли им кто. Мальчики делали вид, что вся эта «омерзительная затея» ниже их достоинства, хотя и сами регулярно спускались на первый этаж, чтобы втихомолку проверить, кто удостоил их вниманием.

Павла, по заведенной уже традиции, весь этот праздник обходил стороной. Он с завистью поначалу смотрел на странички некоторых своих однокашников, под чьими фотографиями координаторам приходилось приклеивать дополнительные листы – не умещалось в задуманную площадь все то, что им хотели пожелать сверстники. На листке Павла красовались, конечно, несколько записей, но и те казались ему ненастоящими, неискренними. Он, правда, тоже никому ничего не стал писать, и вообще, пытался лишний раз мимо этой газеты не проходить, дабы сильнее не расстраиваться. Ему безумно хотелось, чтобы хоть кто-нибудь обратил на него внимание, хотя бы даже просто пригласил вместе прогуляться до этой распроклятой газеты, но взбудораженная близящимися праздниками параллель осталась безучастной к его переживаниям.

Иной раз Павла посещала мысль, будто Вера была самым близким его человеком, однако же, он гнал от себя все мысли о том, что ему стоило с ней помириться. Теперь, спустя полгода он вполне свыкся с их обоюдным молчанием, одиночество все реже переходило в острую фазу, отзываясь обычно лишь беспробудной глухой метафизической тоской или неодолимой скукой. Он уже перестал на нее злиться, но старался не тешить себя никакими иллюзиями и гнать от себя все воспоминания от семнадцатого апреля, от их последней, хотя все такой же молчаливой прогулки.

Еще раз увидеться с Верой им удалось уже на последнем звонке. Но и здесь у них снова не получится поговорить, Павел к тому моменту ничего выслушивать уже не хотел. Он сидел на скамейке в центральном парке, где по традиции собираются выпускники всех школ на свой последний звонок. Сам Павел до самого конца будет гадать, зачем он сюда приехал, у него не было «прописки» ни в одной из школьных компаний, его решительно никто на этом празднике не ждал. Все его однокашники разбрелись небольшими компаниями по всему парку, так, что Павлу, метавшемуся от одной такой группы к другой, приходилось иной раз попотеть, дабы отыскать знакомые лица в пестрой толпе выпускников. В конце концов он и сам изрядно выпил, и упал на какую-то старую скамейку на отшибе парка за паршивеньким кинотеатром.

Глупо вообще-то рассуждать в этот день о вменяемости школьников или о чувстве меры. Этого чувства в день последнего звонка у выпускников просто не может быть. В этот день самые приличные мальчики и девочки становятся способны на самое наипошлейшее поведение, в чем Павел, в общем-то, не раз убедился, сидя на этой скамейке, поскольку его присутствия не стеснялись ни мальчики, ни девочки, справляя за кинотеатром свои физиологические нужды. Конечно, они были пьяны, но это только добавляло им омерзительности. И уж совсем мерзко Павлу стало от мысли, что и он бы, наверное, ничего не постеснялся, если б был чуть хмельнее теперешнего, да и вдобавок не один. Он вдруг почувствовал себя живым воплощением морализма, правда, подвыпившим.

Павел до того поддался этому хмельному импульсу мизантропии, что не заметил, как к нему подсела Вера:

– Здравствуй, – сказала она.

– Привет, – безучастно ответил Павел.

– Грустишь? Я не вовремя? – Вера вдруг встала.

– Все в порядке, – остановил ее Павел. – Просто нет настроения. Голова болит.

– Ты поехал бы домой, Паш, неважно выглядишь.

– Мне нет разницы, тут сидеть, или дома. Голова и дома болеть не перестанет.

– Как знаешь. Обижаешься на меня?

– Нет. А чего мне обижаться-то? – тихо сказал Павел и отвернулся.

– Мало ли. – Вера замолчала. С минуту она ничего не говорила. – Знаешь, я хочу объясниться.

Павел промолчал.

– Не вовремя, конечно, но, кажется, другого случая уже не будет.

Она была бледна и говорила очень тихо:

– Я уезжаю. – Со вздохом начала она. – И год назад знала, что уеду.

– Куда?

– Это не важно. Далеко. Послушай… – Вера вдруг запнулась. – Я… специально держала тебя на расстоянии, после того, как узнала, что нравлюсь тебе. Это было единственным правильным решением, чтобы никто не мучился.

– Я бы и не мучился, – ответил Павел, даже не посмотрев на нее.

Вера долго посмотрела на него и тихо выдохнула:

– Ты ничего не понял…

Она ушла также незаметно, как и появилась. Павел сидел на скамейке до тех пор, пока не заморосил мелкий дождь, и выпускники не начали разбредаться по школам продолжать вакханалии. Весь оставшийся день он метался от чувства какой-то безумной пустоты в душе, заботившейся только о том, чтобы не вымокли сигареты, к чувству ненависти и отвращения к себе. Только дома у него вдруг появилось совершенно опустошающее ощущение какой-то абсолютной завершенности, холодной неизбежности и неотвратимости. Все, что только можно было упустить, он уже упустил, и теперь уже не было никакой нужды пытаться что-либо исправить.

Экзамены застали Павла врасплох. Он жутко нервничал последние дни, однако же и палец о палец не ударил, чтобы подготовиться, не было никакого желания. Может быть, по полчаса в день он утруждал себя чтением успешных экзаменационных сочинений, но сверх того не делал ничего. Из всей школьной программы Павел не прочел и четвертой части, поэтому никакого понятия, а тем более, какого-то участия или сочувствия к судьбам героев русской литературы не имел. Особенно его злили темы сочинений о Раскольникове, даже приблизительного содержания этой книги он не помнил, да и о Достоевском ничего толком не знал. На уроках литературы он по обыкновению считал ворон, расплатившись за это невинное занятие тройкой в аттестате. В последних классах ему проще давалось естествознание, тут не над чем было рассуждать. Математика нагоняла тоску, но и она ровным счетом ничего не требовала; не было нужды размышлять над судьбами интегралов.

Хотя все эти школьные проблемы были где-то в стороне, на обочине жизни. Для себя Павел рисовал противоречивые, хотя и весьма симптоматичные картины действительности, все они были сходны в какой-то апатичности и отрешенности от действия. Это было время какого-то безвольного созерцания, безучастного всматривания в посторонний опостылевший мир. В сознании Павла вырисовывался тот образ, который он еще долго будет носить в сердце, образ странника, человека с большой дороги, неприкаянного, ни к чему не прикованного, может быть даже бездомного, музыканта или артиста. Его завораживал образ бескрайней степи, открытой жизни, где нет ничего родного и теплого, где решительно нечего терять, где жизнь открыта всем ветрам и всем направлениям. Но он еще плохо понимал, что душа его жаждала совершенно иных странствий, тех, для которых не обязательно покидать родной город или даже дом. Душа искала странствия по душам.

У всех подобных образов был один существенный недостаток, Павел не был ни артистом, ни музыкантом, и если до настоящего времени это его никак не смущало, теперь это становилось проблемой. Всякий талант сам по себе имел в глазах Павла уже достаточное основание и оправдание для существования, а вот ему, бесталанному, приходилось трудиться, чтобы решить, куда двигаться дальше. Он думал, что талантливым людям повезло, жизнь избавила их от колебаний. И хотя с них спрашивается втрое больше, нежели с обычных людей, они могут не тратить время на мучительные размышления. Он тогда ничего еще не слышал ни о заложниках своего таланта, еще ничего не слышал об отчуждении, ничего не слышал о великом презрении и одиночестве гения. Себя он чувствовал человеком без призвания (ох, уж и боролся он с этим словом!). Помнится, в университете на втором курсе он будет с пеной у рта спорить с одним аспирантом – куратором их группы – о призвании, более того, о правомерности использования этого громкого слова. Аспирант утверждал, дескать, невозможно ничего понять вне этой категории, вне призвания эта сартрианская свобода (а вместе с ней и сартрианское достоинство!) получается нечеловеческой, если не сказать и вовсе бесчеловечной, а призвание всегда обращено к человеку и является, пожалуй, лучшим свидетельством божественной его природы. А Павел на хмельную голову смеялся и кричал, что всякое призвание – суть призвание на крест, и не ему (аспиранту) говорить о бесчеловечности, ведь в раю нет и не может быть нераспятых! К Павлу, как он сам про себя говорил, свобода всегда была повернута оборотной своей стороной, для него она всегда была синонимом непреодолимого одиночества. Хотя на этом следует остановиться, вернемся к нашим экзаменам.

18
{"b":"430577","o":1}