– Да когда это было! – захныкал допрашиваемый. – Да знал бы… да давно б прибежал, да головой эту стену прошиб.
– Да, – вздохнул следователь, иронично усмехаясь, – давно это было, но, увы, не сплыло. У нас ничего не сплывает, у нас всё всплывает. Башкой об стену надо вовремя биться! Ха-ха-ха! А коль не вовремя, да при наличии сигнала, да своей башкой хоть линкор вражеский прошиби-потопи, все одно тебе сидеть. Так что, попал в струю – плыви в ней до окончания срока, или до амнистии. Бери-ка ты ручку, Варлам Михалыч, и подписывай чистосердечное. Оно, вот, уже готово. Встать! – вдруг выкликнул следователь и сам вскочил: в дверях кабинета стоял неопределенного возраста человек в элегантном штатском, веский лбом, черен волосами и с тяжелой челюстью. С первого взгляда он гляделся лет на тридцать, но если рассматривать совсем близко (вряд ли сей человек кому-нибудь это позволял), особенно глаза, в которых сквозь огненную буйность взгляда проступала необратимая усталость и даже старческая опустошенность, вполне можно было подумать, что ему под 80, а, может и за 80. Вот такой разброс.
– Здрав-желам-тащ-комиссар-госбезопасности!! – почти закричал следователь, улыбаясь во весь рот.
– Здорово, здорово, – тихо проговорил вошедший, почему-то внимательно разглядывая допрашиваемого. – Занят?
– Да нет, – весело отвечал Весельчак. – Готово уже. Последний из моей обоймы безбожников.
Пока новоиспеченного зэка уводили, буйновзглядие вошедшего не отцеплялось от него. Затем он сел на стул, на котором сидел тот, кого только что увели.
– Все веселишься, Весельчак?
– Так ведь, жить стало лучше, жить стало веселей! Ха-ха-ха!
Видно, давно привык Весельчак к той улыбке-гримасе, которая возникла на раздвинувшихся губах вошедшего. У всех прочих остальных первая реакция на сию улыбку была – зажмуриться, чтоб не видеть ее. На вопрос: что выбрал бы – день созерцания сего губного раздвижения вкупе с буйными глазками, или тот же день лес валить под Воркутой, очень многие бы избрали лесоповал. Здоровья лесоповал, конечно, убавит, но психика останется цела. Не у всех она непрошибаема, как у Весельчака.
Сдвинулись губы, сгинула улыбка.
– Значит, говоришь, последний из обоймы? Да еще и Варлаам… м-да… – пожевал сдвинутыми губами. – А ты знаешь, чье изображение у тебя за спиной?
– Не-а, – Весельчак повернулся к стене. – Как раз об ним с ним беседовали.
– И этот, значит, не знает, кого он железным шаром долбил? – на мгновение ожила губная раздвиженность и тут же сникла. – А это, между прочим, Варлаам Хутынский. Слыхал?
– Не-а.
– М-да… Варлаам Варлаама бил, Варлаам Варлаама посадил… А церковь эта в честь Владимирской иконы была. Не слыхал?
– Не-а.
– Ты знаешь, Весельчак, чем мы отличаемся от всех прочих народов, которых мы вскоре завоюем?
– Не-а.
– Твое чудное «не-а» будет тогда паролем. Засмеяться б мне твоим смехом, да не умею. А вообще ты восхитителен… А отличаемся мы – всем! – губная раздвиженность брызнула жутью, из глазок сверкнуло и опять все погасло, но «всем» прозвучало так, что даже Весельчак улыбаться перестал и спросил озабоченно:
– Что с вами, Зелиг Менделевич?
– Со мной – «всё»! – перед «всё», которое очень значительно прошипелось, из губной раздвиженности была еще более значительная пауза, что еще более усилило значительность звучания всей фразы.
Весельчак даже испугался слегка:
– Да что с вами все-таки?! Да не волнуйтесь вы, да что ж вы так?..
– На первый вопрос я уже ответил, на второй отвечаю – я никогда не волнуюсь. А, кстати, где икона Владимирской, что с Варлаамом рядом висела? Вот тут. Давно я тут не был.
Весельчак пожал плечами:
– Да кто ж ее знает, при мне уже ее не было.
– М-да, прозевал. Ну ладно, свидимся еще.
На недоуменный взгляд Весельчака довесил:
– У меня с ней свои счеты. Портрет тут был еще царский… надо б закрома местные посмотреть… – вошедший встал, подошел к безглазому изображению Варлаама и забуравил его своим расстрельным взглядом.
Проговорил усмешливо:
– Эх, яростная молодость, где ты?.. Это ведь мои пули в его глазах, Весельчак. Ярости-то много было, если бы еще и ума, хоть с десятую часть той ярости, м-да. Двадцатый год нашей власти и последний год пятилетки безбожия на исходе…
На исходе, на пороге.
Каковы ж наши итоги?
Шепчет ветер на дороге:
«Всем итогам вашим, слышь,
Кукиш с маслом, то бишь, шиш!»
Продекламировано было очень выразительно, правда, буйство из глаз совершенно исчезло, одна старческая опустошенность осталась.
– Да ну уж, прямо-таки и шиш? Не совсем шиш, вы ж сами…
– Ну да, постреляли, повзрывали много. Но и взрывалось, как ты знаешь, не всегда, – и так сверкнуло из глаз, что Весельчак даже поежился, однако все же автоматически улыбнулся.
– Это вы об этой церкви, что ль?
– Ну, коли с тобой сейчас сижу, то об этой. Ни шар двухтонный, ни вагон снарядов не взяли.
– Да ну, случайность это, хотя и странно…
– Два события, Весельчак, приведшие к одному итогу, уже не являются ни случайными, ни странными.
Тут Весельчак улыбнулся своей всегдашней улыбкой:
– Да ладно вам, Зелиг Менделевич! А сколько десятков тыщ взорвали и взорвалось?
– Четыре. Четыре десятка тысяч с мелким довеском.
– Ну вот, ха-ха-ха, ну мелкие проколы вроде этого, ну что они на фоне десятков тысяч? Ну, Зелиг Менделевич, ну вы же мой учитель, вы же говорили всегда: при буром и не смотри на мелочи…
– Слушай, Весельчак, а ты когда пытаешь, тоже смеешься?
– Зелиг Менделевич, ха-ха-ха, учитель! Да вы ж знаете, что я не пытаю, хватает моего смехоголоса, как вы сказали. Неподписантов нет у меня.
– Ой ли? А не запамятовал? – очень зловеще прозвучало.
– Ой, Зелиг Менделевич, да ну, та же мелочь, один из всей практики, да он уже расстрелян наверное.
– Да именно он, один, и должен был подписать всю ту чушь, что ты на него вешал! Любой ценой!.. Один из всей практики, ёк твои кок?! Все твои остальные подписанты – тьфу без него! И слова мои, как я учил тебя, не перевирай! Я говорил: при буром и устраняй каждую мелочь. А это означает, что если задумал что-то уничтожить, уничтожай до конца, дотла! Снаряды у них не взорвались? Эх, меня там не было… впрочем, чего теперь. Я, как ты знаешь, давно уже не чекист, а исследователь и звание мое комиссарское чисто формальное.
– Ой, Зелиг Менделевич, вот этого я бы не сказал.
– А ты ничего не говори, ты молчи, да слушай. Вот ты знаешь, на каком месте ты сидишь? Вот я и говорю, про мелочи болтаешь, а важнейшего не знаешь! А место это называется святым. И находиться на этом месте могут только дьяконы, священники и архиереи. Для остальных это место – табу! О, даже ты дергаешься, сиди как сидел. Что, кстати, тот твой, который единственный неподписант, бывший поп полковой, настоятель бывший этого храма, он тебе не говорил об этом? Ты же здесь его допрашивал.
– Не-а, не говорил… не помню, значит – не говорил. Он все стоял, крестился и на этого безглазого Варлаама смотрел, да слезу пускал.
– Вот-вот, перед безглазым слезу пускал, А когда ты его на третью степень мясникам своим отправил, после того, как смехоголос твой не подействовал?
– Кричал только, но не слезинки.
– Да и кричал-то он молитвы! Эх, молодежь!.. И ты уверен, что он расстрелян?
– Ну, увезли по назначению, согласно приговору.
– В исполнение приведен?
– А это уже не ко мне.
– Я к тому, что по моему приказу мои ревгусары его уже расстреливали в 17-м за монархическую агитацию: портрет царя, уже отрекшегося, на пузе держал на улице. Не достреляли, портрет пулю отвел. Вместе с портретом расстреливали, добить не получилось, белогвардеец один вмешался. Но я этого уже не видел. Больны были расстрельной лихорадкой…