– Ну, если глину правильно подготовить, из нее очень неплохие ноги получатся для любого колосса.
– Наверное так, не разбираюсь в глине, но я разбираюсь в танках. И я знаю!.. – генерал Гепнер сделал очень значительную паузу и глазами посверкал. – Что если после удара нашей авиации и высадки десанта против моих жестянок останется хоть десятая часть ваших монстров Т-34 и КВ, всей моей танковой группе, как у вас говорят – крышка! Лобовой бой с ними – смерть для нас! Передо мной не колосс на глиняных ногах, а сильнейшая армия мира с лучшими в мире танками!.. – выкриком прозвучало, и Гепнер сам удивился своему выкрику.
И тут же остыв, добавил почти спокойно:
– И единственное, что обеспечит успех – внезапность. Перебить моими жестянками глиняные ноги, обходя скопления русских броневых монстров. Если десант их захватит, я с удовольствием выкину свои жестянки и въеду в Москву на Т-34, – и, после паузы, отведя взгляд от полковника в сторону границы, угрюмо добавил: – А вообще мне тревожно… хотя храп спящих, согласно разведке, должен быть здесь слышен. И погода даже более чудная, чем в моей Баварии.
Ртищев еще более угрюмо ответил:
– Всем тревожно перед вторжением в Россию. И погода здесь меняется резче, чем в Баварии, – и далее тоном, которым не говорят с начальствующим генералом, спросил: – И почему это, герр генерал, вы назвали этих броневых монстров, как вы изволили выразиться – моими, употребив термин «ваших»?!
– Успокойтесь, полковник, – с ироничным вздохом сказал Гепнер, снова глядя в глаза Ртищеву. – Увы – ваших! Все ваши терзания на вашем лице терзаются, не спрячешь. «Как волка не корми…» – сами учили, уж простите. И я вас вполне понимаю и больше этой темы не касаюсь. И, закрывая тему, скажу вот что: если мне последует приказ, идущий вразрез с вашими рекомендациями, я забуду про них и буду выполнять приказ.
Друг против друга стояли два солдата-одногодка, не один год уже знавшие друг друга. И только вот сейчас между ними возник, вспыхнул вопрос, который не мог не вспыхнуть, обязан был разрешиться и обречен был остаться не разрешенным. Взгляд на взгляд, глаза на глаза, ствол на ствол, «Мосин» против «Шмайсера», и никогда им, обнявшись ствол к стволу, не смотреть в одну сторону…
– Эрик! Против любого государства, любой власти, которой властвуют на русской земле можно воевать, но нельзя воевать с русским народом, это обречено для всех.
– А ты на меня глазами не сверкай! Цитирую твое недавнее определение, почти дословно: «Россия без Христа есть укреплагерь вооруженных разбойников, а русский без Христа – чудище облое.» Так? Подтверждаешь?!
– Так. Подтверждаю. Но по моим данным, жив еще мой поп полковой. И, значит, на его защиту встанет то самое воинство небесное. Это войско всех святых в Русской земле просиявших. Сегодня, кстати, их день. А во главе их – Полководец, стоящий всех маршалов мира вместе взятых – это Царица Небесная, заступница Российская. Прошу прощения за срыв, герр генерал.
– Да все в порядке. Однако… поп полковой… Что, из-за одного попа, не известно живого или нет, войско встанет? Ну, все святые в вашей земле просиявшие, ну ладно, они, вроде ваши домашние, но с чего вы решили, полковник, – Гепнер вновь был невозмутим и корректен, – что как вы Ее назвали, Царица Небесная, что Она уж прямо так только «за вас»?
– Это не я решил, – Ртищев вдруг широко, по-детски и неожиданно для самого себя улыбнулся. – Это Она Сама так решила.
– И чем же Она руководствовалась в Своем выборе?
– А разве можно с таким вопросом приступать к Матери Христовой?
– Ну, чем же вы заслужили такое Ее покровительство?
– Да ничем мы его не заслужили! Нету никаких заслуг перед небесами и быть не может! Все только по милости свыше. А милость – по молитве, – при последнем слове будто слегка задохнулся Ртищев, – которой у нас нет!.. Так вот, по хилой молитве нашей… нет!..
– Спокойно, полковник…
– Не перебивай, Эрик!.. прошу прощения, герр генерал… Нет, по молитве одного человека, Царя нашего, – с жутким надрывом прозвучало и кулаки сами собой сжались у полковника Ртищева, – тогда, в эти дни шестнадцатого, мы разгромили вас…
– Ну, в общем-то, потрепали нас тогда сильно, – генерал Гепнер взглядом ушел в себя, вспоминая. – Мою батарею отправили на юг для затыкания дыры, которую мы так и не заткнули. Было… Но, извините, удар наносил ваш конкретный Юго-Западный фронт, конкретной артиллерией, кавалерией…
Яростно перебил Ртищев:
– Удар наносило воинство всех святых в земле Российской просиявших! Во главе с Ней! Именно в тот момент, когда образ Ее, икону Владимирскую, по приказу Царя повезли на фронт. Из десяти ваших винтовочных выстрелов семь – осечки, а у наших – незаряженные стреляют! Все ваше трехкратное превосходство в тяжелых орудиях – одним залпом в ноль сведено! Наших атакующих пули не берут, а ваши!.. тефтоны!.. от нашего крика уже в обморок падают! И все это только Она!..
– Спокойно, полковник. Вы в самом деле верите, что именно так было дело? – напряженно думая, Гепнер смотрел в глаза Ртищеву.
– Теперь – да! – отчеканил тот с таким надрывом, что Гепнер переспросил удивленно:
– Что значит «теперь»? А тогда?
Теперь воочию, будто на киноэкране, закрыв глаза, смотрел Ртищев на себя тогдашнего, а был он тогда весь из себя – усталая ирония: «Лучше б снарядов подвезли вместо этой иконы». Именно этот термин – «этой» тогда промотался по извилинам. Смутно извилины тогдашнего Ртищева знали про Владимирскую. Снарядов было в преизбытке, но в привычку вошло, в кровь въелось всех тогдашних ртищевых ругать любой шаг Верховной власти и ныть о ее постоянных ошибках, из-за которых того нет, сего нет. Ошибок не было и было – все. Снарядов, как уже было отмечено, хватало, но конкретный Ртищев ныл о том, что их должно быть больше. Соседней батареей командовал поручик N. Имя затерялось, ибо имя им тогдашним было – легион. Поручик N. не ныл, он сердито огрызался, он кричал в телефон попу полковому, что не потащит он на молебен обслугу своей батареи, на молебен ко Владимирской и всем Русским святым, что у него более важные дела есть, например, пушечку, из резерва подвезенную, лишний раз почистить, да и вообще лишняя стопка водки перед боем бодрит сильнее и в более нужном русле, чем молебны!..
Не мог видеть поручик N слез попа полкового на том конце провода и иронично-ухмылистого развода руками в стороны комполка, мол, уж, простите, батюшка, им там, на передовой, виднее…
Изрядно взбодрившись лишней стопкой и, не отвлекаясь на ненужное русло, пушечку, из резерва привезенную, хорошо почистили, и при первом выстреле снаряд, во врага направленный, в почищенном стволе взорвался и пушечка почищенная разнеслась в куски, ранив и контузив всю обслугу во главе с поручиком N…
Умирающий поручик N не мог говорить, он мог только стонать, плакать, дергаться, мычать и взывать глазами. И, казалось, глядя на это безмолвное взывание, что именно так кричат глаза человека только что убившего свою мать: ответ перед законом держать неизбежно, но это не самое страшное – давит, убивает ужас содеянного, ужас груза безобразного: жизнь, которую она ему дала, он потратил на клевету на нее и склоки с ней. И упасть бы сейчас на колени перед ней, да нету уже ее, да и сам уже едва дышишь последними вздохами – поздно!.. И никто из рядом стоящих ничего не понимает – такие же, как и он. И крикнуть бы им сейчас: опомнитесь, братцы! да язык только мычать может – все поздно. А накрывающий его голову епитрахилью поп полковой, омывший недавно слезами трубку телефонную, руганью наполненную, шептал ему на ухо, что пока еще дышишь – не поздно, что говорить не можешь и не надо – глаза твои вместо языка говорят.
Когда отошла епитрахиль от лица умершего, на нем виделась одна только запечатленность, оставленная ушедшей из него жизнью: нечаянная радость – а мать-то, оказывается, жива!.. Но виделось это только тем, кому было чем видеть. Из обступивших умершего таких не было, поручик Ртищев и иже с ним вздыхали и ныли о том, что пушка была из некачественной стали…