Гигант проворчал что-то в ответ и отвернулся.
– Вот видите, – улыбнулся молодой человек. – Стыдно признаться, что стрелялся по глупости. Всем ведь хочется считать себя пушкиными да лермонтовыми, но, пардон, далеко не каждому это дано.
– А вы, господин Есенин, как сюда попали? – поинтересовался внимательно слушавший его рассказ мужчина. – Ведь, если мне не изменяет память, у вас тоже не все однозначно.
– Эх, я бы и сам хотел это знать, – на красивое лицо набежали тучи, глаза погрустнели. – Но вот – хоть убейте – ничего не помню.
– Пить надо было меньше, – мстительно процедил сквозь зубы Маяковский, все еще стоя спиной к своему извечному сопернику.
– Так я трезвый был! – казалось, что это ехидное замечание ничуть не задело Есенина, и он лишь сокрушенно покачал головой. – Если б было так, хоть не было бы обидно. Мне уже рассказывали всевозможные версии моей смерти, но я не знаю, чему верить. Вот я в своем номере, а потом – бах, и я уже здесь. Может быть, у меня случился инфаркт? Или инсульт?
– А на трубу вас потом уже подвесили? – спросил неугомонный Маяковский.
– Кто знает, Володя, кто знает, – пробормотал поэт. – Мне иногда кажется, что мы сюда попадаем не после нашей смерти, а непосредственно перед ней. Будто кто-то подменяет наши тела там, на земле, манекенами. Какое-то божественное провидение.
– Ну, уж кому-кому, а вам должно быть известно о том, что Бог здесь совершенно не при чем, – Маяковский, наконец, повернулся к приятелю лицом. – К чему вы его приплетаете каждый раз?
– Привычка, – примирительно развел руками Есенин. – Впрочем, ты прав.
Оскар Уайльд с улыбкой наблюдал за тем, как поэты, которые только что готовы были накинуться друг на друга, теперь оживленно обсуждали какую-то окололитературную небылицу, хохоча во все горло. Несмотря на то, что ему с ними на самом деле не о чем было говорить – все-таки разница в мировоззрении ощущалась, – он получал определенное удовольствие от общения с этой парочкой. Интересно, как бы они повели себя, если бы получили шанс выбраться отсюда наружу? Неужели принялись бы за старое и повторили бы свои ошибки? Задумавшись о прежней жизни, он помрачнел – и он не избежал фатальных ошибок, главной из которых, конечно, была его любовь к Бози. Нет, нет, в ней не было ничего предосудительного, но некоторые люди, от которого зависела его судьба, посчитали иначе. Да, как он однажды уже говорил в зале суда, мир этого не понимает и ставит человека, обвиненного в любви, к позорному столбу.
– О чем вы задумались, милейший сэр? – поинтересовался Есенин, достаточно фамильярно и весьма ощутимо хлопнув его по плечу – от неожиданности Оскар, стоявший прислонившись к стене, покачнулся и упал бы, если бы великан не подхватил его.
– Ну, это уже слишком! – вскипел Уайльд, наступая на белокурого молодого человека, который, правда, ничуть не испугался. Как ни в чем не бывало, он еще раз ткнул англичанина кулаком в плечо и заявил:
– Да ладно тебе, Ося! Свои же все здесь. Пойдем-ка лучше выпьем чего-нибудь прозрачного. Как тебе такое предложение?
Уайльд хотел было резко ответить этому голубоглазому наглецу, но вдруг понял, что совершенно не сердится на него – напротив, идея о походе в кабак показалась ему достаточно заманчивой. Настолько, что он, несмотря на то, что всегда с осуждением относился к плебейской обстановке подобных заведений, тут же согласился составить ему компанию.
– Вот это другое дело! Наш человек! – Маяковский с Есениным радостно обняли слегка ошалевшего от такого напора поэта и, уже не выпуская его из рук, как цыгане, поймавшие в свои сети богатого простака, отправились реализовывать задуманное.
Когда троица скрылась из вида, из-за колонны, стоящей немного поодаль, вышел человек весьма примечательной наружности: его орлиный нос казался еще больше на исхудавшем аскетическом лице, а острые беспокойные глаза говорили то ли о внутреннем дискомфорте, то ли о пережитой личной трагедии. На вид ему было едва ли больше сорока лет, однако он горбился и носил платье наподобие власяницы, отчего выглядел намного старше своего возраста. Проводив поэтов долгим недобрым взглядом, будто они помешали ему заниматься каким-то важным делом, он развернулся и побрел в противоположную сторону, периодически останавливаясь и тревожно оглядываясь по сторонам.
Если бы кто-нибудь проследил за ним, то увидел бы, как этот странный человек, ежесекундно ныряя в тень, подошел к неприметной двери, которая практически сливалась со стеной, и, еще раз проверив, что рядом никого нет, торопливо вошел в здание. Внутри помещения, в котором он оказался, также не было ничего примечательного, если не считать огромного во всю стену портрета совсем юной девушки с большими грустными глазами. Подойдя к картине, мужчина благоговейно поцеловал золоченую раму и, отступив на два шага, обратился к ней:
– Ты видишь, ненаглядная моя Беатриче, я не оставляю надежды найти способ, чтобы и ты обрела вечную жизнь рядом со мной. И я не успокоюсь, пока мы не воссоединимся. Несправедливость! С ней нужно бороться, ее необходимо уничтожить. Тот, кто затеял все это, – человек обвел безумным взглядом комнату, – ошибся, не приняв тебя, мой ангел. Но он не учел того, что для настоящей любви не существует преград. Я обязательно отыщу ту самую единственную стену, за которой они прячут тебя от меня, не будь я Дуранте дельи Алигьери!
Отчитавшись таким образом, мужчина вышел, почтительно пятясь спиной – последнее, что он увидел прежде, чем дверь закрылась, были наполненные печалью и болью глаза любимой, которая словно просила его: оставь свои попытки, перестань мучить себя и меня. Прислонившись лбом к холодной каменной кладке, Данте постоял так с минуту, чтобы успокоить своих внутренних демонов, и отправился на поиски стены, которая, как он верил, существовала где-то.
– Только посмотрите на этот экземпляр, Чарльз, – двое мужчин, одетых в костюмы второй половины девятнадцатого века, смотрели вслед безумному влюбленному. – Разве это не доказательство полной несостоятельности вашей теории? По-моему, в нем нет ничего животного – напротив, его сводит с ума любовь, а это чувство свойственно только возвышенным натурам. Вы так не считаете?
– Совершенно не согласен с вами, мой друг, – отозвался тот, к кому был обращен вопрос. – Любовь для него – это тот же банан. Пока он болтается перед ним, бедняга Алигьери будет бежать вперед, как тот осел за морковкой. Уберите банан, и он потеряет смысл жизни. Нет, что бы вы ни говорили, Карл, а люди все-таки живут по принципам животного сообщества. Да что я вам объясняю – вы лучше меня доказали это в своих трудах.
– Я? Разве? – удивился мужчина с густой покладистой бородой.
– Конечно! Разве вы в своем деятельностном подходе не заявили целостность общества как единственный оптимальный способ существования человечества? А что может быть более целостным, нежели стадо?
– Интересная интерпретация, – рассмеялся бородач, которого развеселила точка зрения собеседника. – Я имел в виду другое, конечно, но и ваше видение имеет право на существование.
Так, непринужденно беседуя, мужчины продолжили свою прогулку, оставив в покое несчастного Алигьери с его, как выразился Чарльз Дарвин, то ли бананом, то ли морковкой.
***
Он убегал так долго, что теперь уже не помнил, что значит оставаться на одном месте дольше, чем одну ночь. За время своего вынужденного затянувшегося путешествия он узнал больше, чем за всю предыдущую жизнь, и если раньше он считал себя ученым человеком, то теперь понимал, что был самонадеянным болваном, только приоткрывшим дверь сокровищницы знаний и сквозь щелку наблюдавшим за тем, чего до конца не понимал. Приди он к этому выводу чуть раньше – и тогда ему не пришлось бы бросать в спешке свою лабораторию, обрекая ее на разграбление церковниками. Но его враг был слишком могущественным для того, чтобы он мог не считаться с ним. В своем стремлении познать сущее он навлек на себя гнев сил, о существовании которых прежде даже не задумывался. Что ж, он получил то, чего заслуживал, но это не значит, что нужно сдаваться. Он еще поживет.