Площадь стремительно пустела.
– Э-эх! – махнул Фрумкин и тут же был вынужден ухватить за ремень падающего Жлобу. – Да хватайте его, хватайте, – заорал он, обернувшись к солдатам, – один я эту тушу не удержу! А не то упадет, и его вместе с трупами увезут!
Солдаты ловко подхватили Жлобу справа и слева, Фрумкин шел сзади и командовал:
– Тащите его в отряд!
А грозный Гурген молчал: свое вино он уже все отхлебал.
Поднялась пыль, промчалась лихо по площади открытая пролетка, остановилась у церкви. В ней привстал человек во френче с биноклем на груди и, деловито оглянув убиенных (значительная часть из них поверила в обещание оставить им жизнь, сдалась и была на месте расстреляна), с удовлетворением кивнул, потом пальцем поманил вновь появившегося маленького старичка священника.
Попик подошел, перепуганно кланяясь.
– Это что? – ткнул человек во френче на колокольню, с которой время от времени доносился тихий звон.
– Церковь, господин…
– Ты дурак? – спросил красный командир священника, – теперь у нас господ нет, все – товарищи, кроме тебя, конечно, ****ины, и всех попов, кровь из народа сосущих! Я спрашиваю, звонят зачем?
– Мертвые тут, – обвел святой отец руками площадь.
– Ты это свою музыку поповскую кончай, а то враз научим, – рука потянулась к кобуре.
Старик испуганно затрясся, и, увидев его страх, командир добродушно расхохотался.
– Что? Обосрался?! – Кончай звонить, опиум народа, люди после боя отдыхают…
– Слушаю, слушаю, – закивал священник, пятясь.
– Так-то! – строго погрозил пальцем командир и крикнул сидящему впереди красноармейцу: – Балдерис, трогай!
Колокол смолк. Пыль рассеялась.
Некоторое время у церкви оставались только мертвые. Солнце перевалило за полдень, Редкие прохожие старались побыстрее миновать площадь.
Ближе к вечеру подъехало несколько скрипучих телег, влекомых изможденными клячами. Возницы были мрачные и тощие, подстать клячам. И глаза возниц и кляч были печальные и покорные. Рядом с телегами шли, бойко балагуря, красноармейцы.
– Теперь уж закоченели, будет полегше!
– Грузи по двое, как бревнышки!
Грузить начали не с того конца, где лежал Гурген. Телеги уходили одна за одной. Время быстро двигалось к вечеру. От веселого настроения солдат не осталось и следа. Теперь они то и дело переругивались.
– Ну не туда, не туда, мать твою, головой заноси!
– Ноги наружу!
– Да аль им не все равно?
– Положено так…
– Вот и положи свой хрен куда положено! – хрипел некто, приподнимая тело из последних сил на вершину образовавшейся на телеге пирамиды мертвецов.
Солнце уже коснулось края крыш и золотило пыль, стало холодать.
– Не успеем до темноты, ребятки – одной телеги не хватит!
– Авось да хватит!
С лицом и бородой ассирийского царя возница сидел в белой застиранной до дыр рубахе и равнодушно ждал.
– Так что, из-за одной телеги вертаться? Эй, Ашот, что сидишь, как прынц армянский, а ну помогай!
– Чо говорит там?
– Говорит, телега старая, не выдержит.
– А он ехать лишний раз не хочет по темноте?
– Авось выдержит, – выдержит, куда денется? А ну, наддай, ребятки, как в последний бой!
Солдаты кряхтели, злились (заслуженный отдых был так близок!), и гора росла и росла. Уже прощальные отсветы исчезавшего за крышами солнца озаряли площадь. На земле оставался последний – хмбапет Гурген. Взялись двое и сразу опустили.
– Тяжел, черт! А ну, ребятки, подмогни! Высоко кидать…
Четверо самых рослых солдат взяли труп за руки и за ноги, хорошенько раскачав, бросили на самый верх.
Вдруг раздался треск дерева – это сломалась тележная ось, и вся телега с башней из мертвецов грозно накренилась, и трупы, будто ожив, медленно, потом быстрее и быстрее поползли, заскользили, обгоняя один другого, сваливаясь на землю, в кучу.
– Ну, хватит! – орали разъяренные солдаты. – Пускай до завтра теперь и остаются, а завтра пускай комиссар других дураков поищет!
Ругаясь, они отправились в надвигающихся сумерках к огням, к живым людям, где была вода, чтобы умыться, где были свет, тепло и вино. Стремительно темнело.
А «прынц армянский», вздыхая и тихо ругаясь, выпряг клячу и уходил с площади уже в полной темноте. Еще некоторое время белела его рубаха, слышалось недовольное бурчанье да перестук копыт. И все, наконец, затихло.
Настала холодная ночь. Где-то голоса затягивали пьяные песни, где-то брехали собаки. Несколько бродячих псов приблизились к трупам, но их прогнал появившийся из церкви маленький священник, бросая мелкие камешки, и они быстро исчезли, а может, уже и почуяли что-то неладное. Маленький священник ушел в церковь молиться. Поднялся ветер, луну то и дело затягивали облака.
В церкви было зажжено всего несколько свечей и тлела лампада перед иконой Божьей Матери с младенцем. Священник смотрел на нее жадными черными очами, будто пытаясь выведать последнюю правду, и шевелил губами. Вдруг тревожно и жалобно завыли все собаки окрест, но кроме него никто этого не заметил – люди были или слишком пьяны, или слишком крепко спали. По церкви будто дунуло зимнее дыхание, вмиг загасив свечи и лампаду, и священник, очутившись в полной темноте, сжавшись от ужаса, почувствовал, что происходит что-то невероятное, страшное, и продолжал неистово молиться за всех живущих и умерших со времен прародителя Ноя.
Неожиданно в горе трупов что-то шевельнулось. Из нее показалась чья-то рука и стала шарить в воздухе. Словно кто-то протискивался наружу. Рука выпрастовывалась из кучи все более и более и, наконец, показалось плечо, за ним голова с тянущейся на кожном лоскуте щекой. Скоро весь Гурген вылез из кучи и уселся. Веко неповрежденного глаза дрогнуло, и мертвый глаз открылся. Выглянула Луна, но не отразилась в нем. Мертвый глаз только принимал, но ничего не отдавал.
Мертвый Гурген повел головой – в ту, в другую сторону. Он был мертв, конечно, но все неистовство, что двигало им, не могло исчезнуть просто так, – оно превратилась в самостоятельную силу, готовую куда-то вести…
А справа от него лежал красавчик Або, тот самый – Иуда!..
Часть первая. Командир Гурген или песенки тетушки Вардуи
Слава хмбапету!
Грозный Гурген был грузен и коренаст: квадрат на квадрате, скала на скале, и низкий глухо рычащий голос его был подобен отдаленному грому над горами. Никого он не боялся – боялись только его, и притихал вольный отряд, когда он, налившись, как кувшин, до горла вином и тутовой водкой, смотрел из-под своих сросшихся на переносье лохматых колючих бровей, впивался поочередно в каждого боевого товарища за столом, таращил черные с красными белками глаза, будто в каждом выискивал измену и предательство, будто Иуду в каждом узревал, а пальцы тянулись к деревянной кобуре маузера, сокращались от злобы, скребя ее. Притихал отряд, отводили глаза: что ему в голову взбредет? – собственную сестру убил за то, что с турком связалась!.. И лишь красавчик Або, сидящий обычно напротив, улыбался ему своей улыбкой-ухмылкой, а черные глаза его бывали, как обычно, цепко неподвижны.
Або был другой – гибкий, как змея, и речь у него текла, шипя и извиваясь, как хищная горная река.
«Что смотришь, Або?» – улыбка, которая раньше ему нравилась, теперь, после опорожненных бутылей, казалась Гургену все более подозрительной и наглой, – а Або не отвечал, а только смотрел прямо в глаза и, как всегда, улыбался.