«Уйду один! — обиженно-раздраженно подумал я, то есть какой-то посторонний во мне. — Уйду совсем.» И ушел. Даже из собственной памяти. Потому что не хотелось мне ни вспоминать, ни думать, ни понимать все, что произошло между нами.
Тем временем личинка ярости, досады и непонимания совсем окуклилась. Освоившись в своей новой хитиновой броне куколка Тамара сняла черную трубку и тоненьким голоском попросила Сергея. Скорая помощь приехала действительно очень скоро — наверно, взял такси.
— Андрея дома нет, — сказала кукла.
Сергей удивился и стал похож на Андрея.
— Возьми меня на руки и покажи мне Бангкок. Я сама не могу, видишь. Не бойся. Нам будет хорошо.
Сергей заморгал, как Андрей. Но протянул руки и вынул куклу из инвалидного кресла.
— Переложи меня на кушетку, — командовала кукла. — Наклонись ко мне. Ближе, ближе.
Вблизи он был страшно похож на Андрея. И Тамара поняла, что все должно получиться, хотя риск был.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Солнце прожигало огромные вечерние купы деревьев — лучи сквозь черную листву падали на скопление джонок и баржей, в которых жили семейства рыбаков, уличных торговцев, вообще бедняки. На шоссе рычали и взревывали моторы без глушителей. Бензиновый чад подымался в желтое небо Бангкока.
Я свернул в одну из узких улочек, в конце которой остановился туристический автобус. Туристы, по виду европейцы, толпились возле. Я не спеша подошел, будто гуляя, и встал рядом, на меня посмотрели, но ничего не сказали.
Гид — пожилой исчерна-тощий индус сказал:
— Now we look around the temple of China.
К храму шли через двор. По обе стороны были склады, жили люди. Женщина на камне чистила ножом рыбу. Гараж велотакси. В полутемной длинной комнате дремали синие и красные повозки с велосипедами.
Дальше жила выдра. Длинный серый с темной полосой вдоль спины зверек лежал на крыше своего домика. Что-то от кошки. Тело зверька перепоясывал кожаный ошейник с цепочкой. Внизу, в глубокой цементной канаве, поблескивала проточная вода.
А тут жил храм. Причудливо изогнулись зеленые драконы и лапами когтили белесое небо. Позолоченные львиные морды, яйцеобразные головы старцев с лукавыми щелочками, изгибы, извивы, завитушки, финтифлюшки — яшмовая пена направленной фантазии: мгновение — вечность. Отрицание времени.
Двигались мы или не двигались. У входа стояли два гранитных, стершихся от времени круглых китайских льва. В пасти каждого свободно катался каменный шарик (шар в шаре!). Некоторые сунули руку в пасть и покатали — на счастье.
Гид продолжал бодро рассказывать:
— Европейский человек представляет счастье так: любовь, деньги, свобода. Мы — иначе, — и он показал на расписанную фресками стену.
Плоский китаец, сидя на корточках, слушает флейтиста и смотрит на гейшу, изящно прислонившуюся к декоративному дереву. Другой дремлет, облокотившись на стол. Третий блаженно почесывает себе спину деревянной чесалкой. Четвертый ест рыбу.
— Всё это — счастье. Особенно — почесать себе спину, — гид нас явно старался развлечь. — А знаете, какие самые нежелательные вещи на на свете? Жить в японском доме. Получать зарплату, как китаец. И быть женатым на американке.
Между тем, все незаметно для всех изменилось. Мы — туристы поднялись в воздух и распределились по стенам.
Один старый американец — седые волосы заплелись косичкой — слушает гида, присев на корточки среди круглых, как булки, облаков, и любуется молодой блондинкой в очень короткой юбке. Та вся выгнулась по изгибу стены, прислонясь к декоративному дереву, высокие ноги сжаты. Лысоватый провинциал (неизвестно откуда — все равно провинциал) задремал, облокотившись на стол. Двое молодых супругов-немцев почесывают друг другу спину деревянной чесалкой. А я ем рыбу. И откуда она взялась! Полусырая. Вкусно и странно. Но это же японская пища, насколько я понимаю!
Посредине храма стоит небо.
Несколько святых старцев с ореолами над яйцевидными кумполами благожелательно рассматривают свиток, на котором нарисованы две рыбки — одна головой к хвосту другой, капля, круг. Старцы неслышно хихикают, щелочки лукаво блестят, будто видят нечто приятное и смешное.
И я понял: мы — две забавные рыбки, одна головой — к хвосту другой. И все наши выпадения в этот мир и возвращения — одна капля. И никуда мы не уходим, и ни от чего мы не уйдем. И поплыл выше по своду, чтобы уйти хотя бы от этих насмешливых мудрецов. Туда, в синий дым нарисованного неба. Мне ужасно захотелось тебя увидеть. Чтобы вместе, чтобы как эти две рыбки… неважно куда… Переворачиваюсь — теперь храм наверху — и ныряю в самую синь…
Тут я и оказался у себя, вот и окно — в стоящее дыбом Замоскворечье. Фонари лучатся на темном закате. Весна.
В глубине квартиры в приотворенные двери было видно отражение в зеркальном шкафу: ты лежишь на кушетке навзничь, между твоих ног и тебя обнимаю… я! Вот и мой лысоватый затылок, темные волосы — даже гривка видна, и ковбойка, и спущенные джинсы…
Но тут же отражение в зеркале затуманилось — и мы исчезли, оставив меня одного в полном недоумении.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Все в нашем кругу говорили разное, а думали только о себе и поступали так или иначе только для себя, поэтому эффект получался самый неожиданный. Мы были близки что называется поневоле, впрочем, давно привыкли к этому. И общались после всех наших душевных выплясываний, после обид и долгого замирания-не появления, как ни в чем не бывало.
Вот она в берете, который никогда не снимает. Сидит на диване перед нами, на низком журнальном столике — бутылка. Бледная колбаса и желтое масло. Она тянется вилкой к очередному ломтику, острые колени высоко подняты, юбка ползет вверх — приоткрываются плоские бедра с синими отметинами. Она увлеченно рассказывает о последней выставке, впрочем, нет, она рассказывает о замечательном молодом священнике, который понимает (вы представляете!) в современном перформансе.
Она всегда рисует картины перед моим умственным взором. Вот и сейчас. Я вижу, она (Таня) сидит на коленях этого молодого священника, скрестив длинные худые — позади его, он — в одном белье, таком вязаном, грубом, она голенькая, но в берете, и прижимается грудками. И как ей от бороды его не щекотно! Обняв ее худенькие полушария, он ерзает под ней. Оба тяжело дышат. Ничего себе, перформанс.
Подобные картины она мне показывала часто и прежде — со всеми моими друзьями, признаюсь, и со мной тоже. Я, правда, ей не говорил, что вижу. Но она понимала, она всё понимала. Вообще-то она пришла к моей жене. И мне приходилось что-то врать насчет того, что Тамара спустилась вниз, что кто-то, что-то, тем более, срочно…
— Да она из дома обычно без тебя не выходит! — удивляется Татьяна. И смотрит сквозь меня своими острыми карими глазками. Я делаюсь стеклянный. И мне неловко и как-то хрупко.
— Она с моим двоюродным братом, — изворачиваюсь я не очень умело. Она смотрит на меня так, я совсем таю в воздухе. Но что-то, видимо, остается. — У меня есть брат, очень похож, просто не различишь, художник по костюмам. Она поехала с ним на вернисаж. — (Брата я только что придумал, но вдруг понимаю, что он у меня есть, просто мы давно не общались).
— И на все вернисажи она с тобой ездит. У вас что-то происходит, признайся. Вы — такие домоседы. А теперь и не приглашаете. Никто даже трубку не берет. Куда вы все деваетесь? — допытывается дотошный беретик. Крупная родинка на левом крыле довольно милого носика вызывающе уставилась на меня.
Теперь она показывает мне такую картину: здоровенный пожилой дядька насилует ее сзади прямо на полу. И написана эта откровенная непристойность широкими смачными мазками. Мазня. Я все-таки беспокоюсь: ведь я, пожалуй, знаю, куда девалась Тамара, но где же теперь я? По всем физическим законам я не могу быть сразу в двух местах. А вот она, беретик, видимо, может. И, может быть, попробовать выяснить, кто это был… Может быть, действительно, Игорь… Чушь… — Я вздыхаю.