Алеша и Ашот бросились к Чалому, но сержант отстранил их, стянул с себя уже намокшую гимнастерку и с треском разорвал нательную рубашку. Все его плечо и часть левой руки были залиты кровью.
— Товарищ сержант, я за санитаром сбегаю, — стараясь подавить нервную дрожь, совсем не своим голосом проговорил Алеша.
— Не надо, сам перевяжусь, — отмахнулся Чалый. — Становись к пулемету!..
Едва успел Алеша занять свое обычное место помощника наводчика, как что-то огромное ударило в землю и с невероятной силой тряхнуло ее.
Когда Алеша опомнился, было удивительно светло. Вместо привычного наката бревен, над головой плавали грязные клочья дыма. В воздухе пахло приторной гарью и едким чадом. Первым, что осознанно различил Алеша, были воспаленные, в упор смотревшие на него глаза сержанта Чалого. Голый до пояса, с пропитанным кровью бинтом на плече, он стоял около пулемета и что-то, видимо, сердитое говорил ему, Алеше.
— К пулемету! — только через несколько секунд понял Алеша команду сержанта и привычно схватился за рукоятки. Прямо впереди, у самого края лощины извилистой цепью бежали фашисты. То, что это были враги и что до них оставалось всего каких-то метров двести, Алеша сообразил сразу же и не раздумывая, длинной очередью ударил из пулемета. Знакомый ритмичный стук и привычная дрожь рукояток пулемета вернули ему сознание. Теперь уже было отчетливо видно, как атакующая цепь гитлеровцев, редея, остановилась, а потом побежала назад. Перед выходом из лощины остались только лежавшие вразброс темные бугорки.
Упругий, режущий звук сдавил воздух, и, блеснув ржавым пламенем, перед самым пулеметом ахнул оглушающий взрыв. Невольно пригнувшись, Алеша услышал, как просвистели над головой тяжелые осколки и с мягким шелестом посыпалась земля.
— Нащупали, гады, теперь житья не будет, — с натугой прохрипел Чалый.
Новый удар ахнул справа, потом слева, опять справа. Все сотрясая, взрывы следовали один за другим. Выли, стонали и шлепались осколки, едкий дым сдавливал дыхание, песок и пыль хрустели на зубах, в горле нестерпимо першило, и саднили воспаленные губы.
Прижавшись спиной к стене раскрытого взрывом дзота, Алеша вначале вздрагивал при каждом взрыве, потом, когда удары снарядов участились и слились в сплошной грохот, перестал вздрагивать, чувствуя только, как онемело и расслабло все тело и по лицу из-под каски катятся струи пота.
— Хлебни водички, — по движениям губ понял он Чалого и, отстегнув флягу, припал губами к прохладному горлышку. От теплой, удивительно вкусной воды сразу же стало легче и светлее в глазах. Взрывы все так же беспрерывно ухали то ближе, то дальше, то совсем рядом. Но теперь Алеша чувствовал себя совсем по-другому. Он поудобнее устроился в углу полуразбитого дзота, вытер пот с лица и впервые осмысленно посмотрел на Чалого. Сержант, поджав ноги, сидел в углу и поправлял окровавленную повязку на левом плече. Черное лицо его было спокойно, только запекшиеся губы что-то шептали.
— Помогу, товарищ сержант, — потянулся было к нему Алеша.
— Сиди, сиди, — остановил его Чалый. — Не высовывайся и духом не падай. Сейчас они опять в атаку бросятся. Только стреляй экономнее, патроны береги, поднести-то некому.
«А где же Ашот? — подумал Алеша, только сейчас сообразив, что в развалинах дзота остались они вдвоем с сержантом. — Где Гаркуша?»
Он хотел спросить об этом Чалого, но, взглянув на выход из дзота, увидел распростертого на дне Ашота и склонившегося над ним Гаркушу.
— Ашот, Ашотик, что с тобой? — одним рывком подскочив к Ашоту, прошептал Алеша.
Маслянисто-черные с розовыми белками глаза Ашота горели лихорадочным блеском, темные скулы заострились, мальчишески неокрепшая грудь судорожно и часто вздымалась.
Увидев Алешу, Ашот скривил посинелые губы, яростно сверкнул глазами и с нескрываемой болью прошептал:
— Фашист лезет, а я лежу, совсем, как чурбак, лежу… Нога осколком, рука осколком, и другой рука осколком… Зачем так, — резко возвысил он голос, — все наши бьются, все воюют, а, я лежу.
— Ничего, ничего, — мягко сказал Гаркуша, — и ты еще навоюешься. Вот подлечишься в госпитале и опять в строй.
— Подлечишься, подлечишься, — по-детски обидчиво бормотал Ашот. — Фашист бить надо, воевать надо, а не в госпиталь.
— Вот, берите пулеметчика нашего, — крикнул Гаркуша показавшимся в ходе сообщения санитарам.
— Нельзя берите! Я тут буду! — отчаянно закричал Ашот. — Никуда не пойду! С пулеметом останусь!
— Нельзя дорогой, нельзя, — заговорил пришедший вместе с санитарами Козырев.
Умоляюще взглянув на парторга, Ашот всей грудью вздохнул, послушно лег на носилки и, глазами подозвав Алешу, прошептал:
— Будь здоров, Алеша, я скоро… Совсем скоро… Вместе воевать будем.
Алеша щекой прижался к воспаленному лицу Ашота и, поцеловав его горячие губы, с трудом ответил:
— Будем, Ашот, обязательно будем. Возвращайся скорее, лечись хорошенько.
— А как остальные? — проводив санитаров с Ашотом, спросил Козырев.
— Мы, вроде целые, — указывая на Алешу и на себя, ответил Гаркуша. — А вот сержанта нашего пулей в плечо ударило. Крови столько вытекло, а он не уходит.
Очередной снаряд взорвался совсем рядом, и взвихренная пыль закрыла стоявшего у пулемета Чалого. Когда Козырев, а за ним Гаркуша и Алеша, пригибаясь, подошли к Чалому, он искоса взглянул на них, потом повернул голову в сторону противника и, резко махнув рукой, с каким-то странным воодушевлением проговорил:
— Сейчас опять рванутся и наверняка впереди себя танки пустят.
— Немедленно на медпункт, — строго сказал Козырев.
— На медпункт?! — насмешливо щуря глаза, вызывающе переспросил Чалый и взмахнул черным кулаком:
— Нет! Я никуда не уйду, пока сполна с ними за семью не поквитаюсь!..
— Какую семью? — с тревогой глядя на искаженное горем и злобой лицо Чалого, спросил Козырев.
— Мою, мою семью, — стремительно, словно торопясь куда-то, сказал Чалый. — Мать, дочку, жену и сестренку. Всех они, гады, — задыхаясь и глядя на Козырева полными слез глазами, выкрикнул Чалый, — всех на восьмой день войны в Белоруссии в хате спалили. Живыми спалили! — отчаянно прокричал он и, вздрагивая окровавленными плечами, беззвучно зарыдал.
— Не надо, не надо отчаиваться, — обняв его, успокаивал Козырев. — Мы с ними за все поквитаемся. А сейчас силы беречь надо, боев впереди еще очень много. Ты ранен, ослаб…
— Я не ослаб! — резко перебил Чалый. — Еще руки работают, глаза видят, а совсем обессилю, без рук останусь, зубами рвать буду, кровью своей топить…
— Присядь, передохни маленько, — уговаривал Козырев, — водички выпей, закури.
— Эх, товарищ парторг! — воскликнул вдруг Чалый. — Вы что, не понимаете, что на этом вот самом месте, тут вот, под Белгородом, судьба наша решается. Они же прут, как осатанелые, они же опять туда, к Москве, к центру, к самому нашему сердцу, рвутся. У меня душа окаменела от горя. Но мое горе это лишь кусочек общего горя. Сколько таких, как моя семья, погублено и уничтожено! А сколько еще погибнет, если мы вот на этой земле белгородской, вот тут в дзоте этом, не остановим их, не свернем им шею! А вы говорите: медпункт! — укоризненно махнув рукой, закончил Чалый и взял у Гаркуши недокуренную папиросу.
— Ты прав, Борис, — сурово склонив голову, тихо сказал Козырев, — мы должны остановить их. И остановим!..
Внезапная, словно откуда-то свалившаяся тишина оборвала слова Козырева. Все четверо переглянулись, и сразу же, без слов поняв, что сейчас начнется новая атака противника, заняли свои места.
Пулемет был, как и всегда, заряжен. Алеша, сам не зная зачем, потрогал вставленную ленту, раскрыл еще две патронные коробки, переложил с места на место лежавшие в нише гранаты и только после этого посмотрел вперед. Там, где полчаса назад у края лощины скрылась вражеская пехота, было пустынно. Но правее, на уходившей к дороге высоте, и слева, у разбитого хутора, в наплывах дыма и пыли ползали фашистские танки и суетливо перебегали пехотинцы.