— Да что вы, что вы, я и не думаю, — тая добродушную усмешку под усами, сказал Козырев. — Вы не новичок на фронте и не в первом бою. На себе испытали, почем фунт лиха и как плясать вприсядку.
— Вот именно вприсядку, — весело рассмеялся Дробышев и со всей силой пожал руку Козыреву. — Ну, Иван Сергеевич, как это говорят: «Ни пуха, ни пера!»
— Не ждите, к черту я посылать не буду и через левое плечо не плюну, — шутливо напутствовал лейтенанта Козырев, — пожелаю только одно: расколошматить зверье это фашистское и как можно меньше пролить крови людей наших.
Слушая разговор Дробышева и Козырева, Алеша не заметил, как немецкие бомбардировщики очистили небо и там уже парами разгуливали серебристые советские ястребки.
— Ну, как, сынок? — подошел к Алеше Козырев и, тут же уловив что-то, от чего глаза его похолодели, лицо подернулось суровыми морщинами, а жилистые руки сжались в кулаки, отрывисто приказал:
— Передай сержанту: расчет — к бою, приготовиться к отражению атаки, без моей команды огня не открывать.
Вздрагивая от волнения, Алеша повторил приказание помкомвзвода и опрометью бросился к пулемету.
«Атака, сейчас атака…» — все время назойливо билась одна и та же мысль, не вызывая ничего определенного и ясного.
Дыма и пыли впереди стало меньше, накат и земля над дзотом скрадывали звуки, а Чалый, Гаркуша и даже Ашот были так спокойны, что Алеша никак не мог поверить, что именно сейчас вот лавиной хлынут фашистские танки и пехота и начнется то, о чем столько было передумано и перечувствовано.
— За патронами бегать только ходом сообщения, голову свою дуриком не выставлять. Делать все, как молния, ленты подавать, воду заменять, если потребуется, без мешканья. И вообще ни суетни, ни паники тем паче, чтоб и в помине не было! Нервочки свои — в руки, душу — в ежовые рукавицы, страх — на послевоенные воспоминания, и все — туда, на противника! — по-хозяйски деловито и внушительно наставлял Чалый.
— Та що балакать, товарищ сержант, — воскликнул Гаркуша, — наш расчет, як тот механизм часовой сработае. Хай тильки сунутся, мы з них фарш зробим, та що перчиком приправим, та присолим трохи, щоб до самого до Гитлеру довезли и не протухло.
Чалый укоризненно взглянул на Гаркушу и, ничего не сказав, приник к амбразуре.
— Товарищ сержант, — не унимался Гаркуша, — та що воны все молотят и молотят по нашему охранению боевому. Хучь бы к нам один снарядик пальнули для иллюминации. А то сидим, як кроты, и никакого эффекту.
— Подожди, пальнут, враз язык прикусишь, — нехотя отозвался Чалый.
— Тю!.. Бачили мы и не таки концерты. По Мамаеву кургану целых полгода день и ночь молотили — и домолотились. Сами, як курята обшарпанные, целыми тыщами в плен брели да пид кресты березовы полягали, мабудь, раз в десять больше.
На какое-то мгновение гул боя стал тише, и Гаркуша, заметно побледнев, первым из всего расчета устремился к просвету амбразуры. Впереди по-прежнему взрывы кромсали землю, но дыма и пыли стало меньше, обзор расчистился и уже без особого напряжения можно было рассмотреть позиции нашего боевого охранения. Всего-навсего за какие-то десять минут они стали неузнаваемы. Там, где совсем недавно весело зеленела ревниво оберегаемая солдатами молодая травка, где сложным лабиринтом петляли темные углубления траншей и ходов сообщения, где прикрывавшие дзоты, землянки, блиндажи пожелтевшие дернины земли все же радовали глаз пробивавшейся зеленью, — вся эта неширокая полоса была теперь почти сплошь черной. Казалось, ничто живое не могло уцелеть и сохраниться там.
Глядя на эту избитую и развороченную взрывами полоску земли, все четверо пулеметчиков молчали. Среди поредевших взрывов снарядов и мин теперь уже отчетливо различался тот самый, тогда еще не всеми уловленный шум, что так мгновенно и резко изменил Козырева. Это был гул танковых моторов, перемешанный с лязгом гусениц и все разгоравшейся автоматной и пулеметной стрельбой. Подобно самой крутой штормовой волне на море, нарастая и тяжело переливаясь, шум этот неудержимо надвигался, густел, грозя накрыть и смести все, что окажется на его пути.
— Эх, — не выдержал Гаркуша, — и прет же адская сила!
Чалый искоса взглянул на него и обнял сгорбленные плечи неотрывно смотревшего в амбразуру Ашота.
— Вот они! — вскрикнул Алеша, увидев как из лощины вынырнули вначале темные купола башен, а через мгновение валко и грузно вывалились и сами, тянувшие хвосты пыли, фашистские танки. Прямо за ними бесформенной массой наступали пехотинцы. Весь сжавшись и похолодев от вида этой, еще совсем далекой от него, лавины машин и людей, Алеша продолжал отыскивать тот самый желтоватый бугорок, куда ушел Васильков, и никак не мог найти его. Видно, что с дзотом и с теми, кто укрывался в нем, все кончено. Эта мысль была так невыносимо больна, что Алеша громко прошептал: «Эх, Саша, Саша!..»
— Какой Саша? — нервно спросил его Чалый.
— Саша Васильков, наш комсорг ротный, он туда ушел, в боевое охранение.
— Було охранение боевое, а теперь тильки поле издолбленное и могилки безвестные, — буркнул Гаркуша и с треском расстегнул ворот гимнастерки.
— Все! Напоролись! — свистяще прошептал Чалый и, гордо показывая рукой в амбразуру, воскликнул:
— Молодцы, саперы! Первые фрицев угостили. Видал, видал, крутятся! — уже во весь голос кричал он. — Славно миночки наши сработали! Трах — и танк больше не танк, а коробка искореженная.
Наткнувшись на минные поля, фашистские танки замедлили ход, остановились, потом, неуклюже переваливаясь и отстреливаясь поползли назад. На том месте, куда они дошли, осталось четыре недвижно застывших машины и семь огромных, истекающих жирным дымом костров. С отходом танков, словно провалясь сквозь землю, исчезла и пехота. В помутневшем небе вновь нудно завыли фашистские бомбардировщики и на истерзанную взрывами полосу боевого охранения вновь посыпались бомбы. С еще большим ожесточением била и фашистская артиллерия. Грохот взрывов возрос до невыносимого предела. Даже находясь в километре от позиций боевого охранения, куда обрушился весь шквал вражеского огня, дзот расчета Чалого дрожал и скрипел бревнами. Все четверо пулеметчиков угрюмо смотрели на то, что творилось впереди.
— Чалый, — крикнул, заглянув в дзот, Козырев, — одного человека на помощь санитарам!
— Тамаев, бегом, — словно давно ожидая этого распоряжения, крикнул Чалый и вновь прильнул к амбразуре.
В изгибе хода сообщения, куда вслед за Козыревым прибежал Алеша, желтея обескровленным лицом, лежал пожилой усатый пулеметчик. Ему, видимо, было так тяжело, что он даже не открыл глаз, когда Козырев поднес к его запекшимся губам горлышко фляги.
— Благодать-то какая, водичка свежая, — судорожно отпив несколько глотков, хрипло прошептал он и, дрогнув совсем черными веками, с трудом проговорил:
— Помощь послать надо комсоргу-то нашему, один в дзоте остался.
— Жив Саша Васильков, жив? — склоняясь к самому лицу раненого, нетерпеливо спросил Алеша.
— Там он, с пулеметом остался. Меня провожая, сказал: «Отправляйся, ты свое отвоевал, лечись теперь». Лечись, говорит, а сам один там остался, — с особенным выражением подчеркивая «там», натужно говорил раненый. — Послать надо к нему. Одному-то с пулеметом беда просто. Ни ленту подать, ни патроны поднести.
— Пошлем, ты не волнуйся, обязательно пошлем, — гладя синюю руку раненого, успокаивал Козырев.
— Товарищ старший сержант, разрешите мне к Василькову, я быстро, — с жаром сказал Алеша, но Козырев суровым взглядом остановил его и показал на раненого.
— Поднимай-ка осторожно, на медпункт понесли.
Пока Козырев и Алеша несли на медпункт раненого, бой ни на мгновение не утихал. По-прежнему ожесточенно били фашистские артиллерия и минометы; гулко ахали наши тяжелые гаубицы и пушки; шквалом из края в край перекатывалась пулеметная и автоматная трескотня; отрывисто и резко били танковые пушки. Только в небе стало заметно тише. Едва обозначались фашистские бомбардировщики, как встречь им бросались советские истребители и разгоняли их еще на подходе к линии фронта.