Литмир - Электронная Библиотека

Пришел прощаться Кабан. Никто ему руки не подал. Ухмыляется, иуда: «Счастливого плаванья! Пользуйтесь своей свободой на здоровьице!»

Черен был Байкал, когда выходили в море из нашей тюремной гавани. «Не захлебнется твой святой?»— спрашиваю Гаврилова. — «Ничего, и не такие шторма видали. Суденышко хоть и старинное, латаное-перелатаное, зато экипаж надежный: три бывших ссыльных поляка, два бурята из «сочувствующих» и украинец, нюхнувший пороху. Словом, полный интернационал». В последний момент взяли на борт еще одного пассажира, симпатичного бурята, рыбака. Как оттолкнулся он ногой от стенки, так и отвалил «Святой Иннокентий». Гаврилов засмеялся: «Однако и здоров ты, паря! С виду-то тщедушный, в чем только силенка прячется, а пароход единым духом с места сдвинул!» «А человек в три раза самого себя сильнее», — тот бурят говорит. Очень верная мысль. Теперь-то я убедился. Только не в три раза — в тридцать три.

Слаб еще, рука онемела, болят помороженные ноги. Хозяин отпаивает какими-то целебными травами, какими-то душистыми горькими чаями. Остальное в другой раз.

12 ноября

Вышли поздно вечером. Всю ночь пароходик изрядно трепало волной, так что мы хлебнули мурцовки. Впрочем, кое-кто из команды тоже. А назавтра к обеду началось… Что тут началось! — Точно семь знаменитых байкальских ветров сорвались с привязи и затеяли свою дикую шаманью пляску. Буря играла суденышком, как кошка с мышонком, швыряла с волны на волну, подбрасывала, вертела, и если сразу не прихлопнула своей тяжелой лапой, так только затем, чтобы дольше потешиться. Волны перехлестывали через палубу, вода заливалась в трюмы. Самые высокие волны касались самых низких туч. Бортовая качка усилилась, казалось, вот-вот нас опрокинет. Но капитан не дрогнул. Не впервой выходил он один на один против Байкала. Только раз усмехнулся в усы: «Выбрал же времечко Лысый Кабан, когда вернуть вам свободу. В самую точку попал.

Но мы еще посмеемся над ним, Комиссар!»

Да не суждено было посмеяться над ним Гаврилову. Через час ударил настоящий ураган, затрещали снасти, жалобно застонали обледеневшие борта, забеспокоилась команда. Нас понесло на утесы. Бросились шуровать топки, подняли пар сверх всяких возможных пределов, и только начали обходить опасное место — пароход потерял управление. Прибегает матрос: «Рули заклинило!» Побледнел капитан, старый байкальский моряк. Понял, чьих это рук дело. Зараз избавился Кабан и от нас, освобожденных политических, и от команды, «чересчур свободомысленно настроенной». Вот что значила его прощальная ухмылочка!

«Шлюпки на воду! — скомандовал капитан. Но было уже поздно. Нас несло к скалистой гряде. Оставалась единственная надежда — сесть на мель. Но капитан был бессилен что-нибудь предпринять: судном управляла стихия. Однако он не потерял мужества до последней минуты, до той минуты, когда «Святой Иннокентий» вдруг остановился — прямо на нас несся страшный черный утес. «Кто сможет — на скалу!» — успел крикнуть Гаврилов.

Раздался треск — нас расшвыряло кого куда. Меня, потерявшего сознание от удара, подняли сильные руки капитана. Последнее, что я увидел, уже вцепившись в мокрый, холодный гранит: по накренившейся палубе Гаврилов волок Молдаванина. В ту же секунду пароход ухнул — и погрузился в бездну. Молдаванин каким-то чудом выбрался на скалу.

Гаврилов не успел…

14 ноября

Мы, четырнадцать человек, вскарабкались на камень. На голый камень, разбивший наш пароход. Тянулся по камню уступ — десять шагов в длину, полшага шириной. Сесть нельзя, упадешь. Лечь можно, но если лечь, пятеро уместятся, а нас четырнадцать. Пришлось стоять. Так и стояли, поддерживая друг друга, как положено людям в трудную минуту. А ветер пытался сбросить нас в море, и волны бушевали под ногами, обдавая ледяными брызгами.

Вот где я до конца, до глубины души осознал: люди — братья! Да, мы были родными братьями: украинец, поляки, буряты, русские. У кого-то из команды отыскалось немного хлебца — поделили между изнуренными голодовкой политическими. Две последние цигарки обошли карниз — каждому по затяжке. Мы поддерживали, подбадривали, согревали друг друга. Моряки говорили, скоро должен пройти пароход. Конечно же, все рейсы обходили стороной этот опасный участок. Но надежда важнее хлеба, Я складывал стихи. Нравились они мне, лучше всех прежних были. Жаль, не могу вспомнить ни строчки.

Ветер постепенно притих… Зато повалил беспросветный снег, мокрый и скользкий. Он сек лицо, залеплял нос и глаза. Мы соскребали его с лица одеревеневшими пальцами, а ветер снова и снова швырял в нас пригоршни этого липкого снежного теста, и так без конца.

Чтобы согреться, мы пробовали петь. Мы старались перекричать ветер, но он и тут не давал нам пощады, срывал с губ слова и уносил в море. Мы пели «Дубинушку», «Варшавянку», старинные сибирские песни. И вскоре охрипли. Тогда каждый затянул свое сиплым шепотом. Лишь бы слышал сосед, лишь бы знал, что не одинок.

А снег все хлестал и хлестал, припечатывал нас к граниту. И мы поняли: это благо. Теперь мы уже наполовину вросли в ледяную глыбу, можно было не держаться.

Мы поняли: ветер не страшен, потому что мы стали частью скалы.

Лоб горит, хочется пить. Кажется, опять теряю сознание…

19 ноября

Хозяин говорит — едва я выкарабкался. Но теперь уж выкарабкаюсь! Если не замерз на скале, ничего мне в жизни не страшно.

Сколько же простояли мы на скале? День, два? Думаю, не больше. Мы потеряли счет времени, утратили чувство реальности. Стоя на утесе, я пережил несколько жизней. Одну из них — в прекрасном мире завтрашнего дня в коммуне. Странно, я был счастлив, уносясь мыслью в будущее, совершенно счастлив. Оно предстало передо мною рельефным, почти ощутимым.

Куда кинематографу — я жил там!

Если когда-нибудь напишу поэму о нас, ледяных, пленниках, главным в ней будет не боль и страх, а братство и мечта о будущем.

Мой сосед, молодой матрос с «Иннокентия», поседел за это время. Мороз начал брать свое, мы все чаще теряли сознание. Но никто не упал в море. Сначала поддерживали друзья, потом лед. Кто-то из нас закоченел раньше, но и мертвым оставался в строю, прикованный льдом к скале, к живым товарищам. И уже зная, что многие замерзли, я мучительно думал: каково же будет тому, кто последним останется в живых?

До сих пор не понимаю, почему этим последним оказался я. Два года тюрьмы, две подряд голодовки… Разве что был моложе других? Нет, не в этом дело! Многие, почти все, были крепче, закаленнее, с детства привыкли к суровому здешнему климату. Но я понимал — только воля может спасти. Только воля!

А воле и выдержке меня научили скитания, тюрьмы, подпольный рабочий кружок. Не зря же друзья звали меня Комиссаром. Я должен был жить, чтобы сполна рассчитаться с гадами за погибших товарищей, за Папашу, а теперь еще за пароход, за капитана Гаврилова, за наше маленькое братство посреди Байкала. И я твердил: «Держись, Федор! Человек в три раза сильнее самого себя!»

Меня снял рыбак. Зовут его Михаил. Отчества и фамилии не знаю. Он рассказал, что все остальные были уже мертвы. У меня изо рта выходил едва заметный парок. Но я ничего не помню. Очнулся в жарко натопленной избе. Болели помороженные руки и ноги. Болело все. Я закричал. Он наклонился надо мною: «Молчи, сынок. Терпи. Отца и мать благодари — крепким родили тебя на свет. И ни звука — обыски кругом. Сам сгинешь и меня погубишь». Каким горьким чаем он меня отпаивал! Какой вонючей мазью растирал!

Однажды я пришел в себя, чувствую: нет ни рук, ни ног. Нет, и все тут! Я заплакал от бессильной ярости: зачем тогда жить? Мне во что бы то ни стало нужна правая рука! Хотя бы одна правая, чтобы стрелять из винтовки, а когда победим — держать перо!

Но теперь могу шевелить пальцами, ходить по дому, даже писать могу! Спасибо Михаилу. Какое это удивительное чувство — снова ощутить руки и ноги, с которыми уже распростился!

43
{"b":"429259","o":1}