Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Тут мы совершенно разошлись в мнениях. Я — естественница, Савинков — юрист, и, как таковой, он был совершенно чужд основ естествознания: он не знал или не признавал теории эволюции, игнорировал происхождение и место человека в ряду существ, его постепенное возвышение в мире животных, и верил в неизвестную в естествознании библейскую искру божию, вдунутую при сотворении мира.

Когда я говорила о колебаниях воли, о возможности выбора путей и средств, которые ведут или к тому, что мы называем добром и считаем нравственным, или к тому, что входит в понятия дурного, злого, безнравственного; говорила о том, что человек совершенствуется только путем подавления эгоистических инстинктов и вредных для него и общества склонностей и страстей, Савинков возражал: «Если человек будет что-либо подавлять в себе — он превратится в мешок с мертвыми костями».

Так, говоря об алкоголизме, он порицал обычное мнение о физическом и духовном вреде, который наносит злоупотребление алкоголем, и утверждал, что произведения Пшибышевского, которые он считал гениальными, не были бы написаны, если б он не предавался излишествам, которые, по общему мнению, губили талант и унижали достоинство этого писателя. Говоря далее о красоте, Савинков утверждал, что безобразие — тоже красота, только другой вид ее.

По этому поводу однажды я подняла его на смех. Раз мы отправились на трамвае в Монако (или в Монте-Карло). Мне хотелось посмотреть вблизи на живописное местечко, о котором, проезжая мимо по железной дороге, я невольно воскликнула: «Богачи захватили и уселись на самых красивых местах земли!» Там, гуляя по парку, мы натолкнулись на группу деревьев, расположенных в круг. Деревья были совершенно голые — без единого листочка, зеленого или хотя бы сухого; ствол и ветви были черны, как уголь; однако, они не были обожжены; по крайней мере, я не могла заметить никаких признаков, чтоб они были обглоданы огнем. Деревья имели странный вид; они стояли, как изуродованные скелеты дерева: ветви корявые, искалеченные причудливыми искривлениями, торчали и изгибались в разные стороны. «Какая красота!» — воскликнул Савинков и замер в восхищении. «Какое безобразие!» — сказала я почти с жалостью к уродам и к людям, которые обезобразили их.

Мы отошли, и я спросила Савинкова:

— У вас есть сын и дочь. В каком смысле хотели бы вы, чтоб ваши дети были красивы: в общепринятом, старом, или в вашем теперешнем понимании красоты?

Савинков помолчал, а потом, понизив голос, сказал:

— В старом…

Вообще, казалось, что рассуждения о красоте безобразия, о мешках с мертвыми костями, о том, что морали нет, а есть только красота, — в большей своей части только одеяние, в которое он драпируется, и Вера Глебовна о нем говорила при случае: «Он лучше, чем его слова». Однако, слова производили впечатление; они оставались в памяти и отчуждали от этого увлекательного человека. Его взгляды были совершенно противоположны моим, введение их в практику жизни я считала недопустимым. И так как думалось, что дело не расходится со словом, — возможна ли была между нами дружба?

После побега из Акатуя Гершуни вернулся через Японию в Европу, и Савинков отправился в Париж для свидания с ним. Оттуда он прислал мне письмо с подписью: «Ваш сын». Но я воскликнула: «Не сын, а подкидыш!..»

Возвращение Гершуни в действующие ряды революции окрылило Савинкова надеждами на реорганизацию боевого отряда партии и возобновление террористической деятельности в расширенных размерах. Деньги у партии были: проехав по С.-А. Штатам и выступая на митингах, Гершуни собрал среди эмигрантов-евреев 180 тысяч франков, — сумма по тому времени очень крупная.

— Если Гершуни согласится на мой план, то наш триумвират — Гершуни, Азеф и я — совершит великие дела, — говорил Савинков.

Но Гершуни не согласился: он не хотел замкнуться в узкий круг боевой деятельности — он смотрел шире и должен был сделаться идейным руководителем своей партии. Поездка в Париж не дала Савинкову того, чего он ждал от нее.

Следует сказать, что Савинков поселился в Больё лишь за несколько месяцев до нашего приезда. Он только что эмигрировал. После побега из Севастопольской тюрьмы вскоре он снова ринулся в боевое дело, но потом почувствовал, что ему надо отдохнуть от всего пережитого: боевые дела не клеились, и организация, во главе которой он стоял вместе с Азефом, теперь бездействовала, ожидая лучших времен. Сам Азеф был тоже за границей, а другие члены их группы были рассеяны по разным городам России и вне ее. Савинков и не думал еще о возвращении и не переставал говорить, что, по мнению Азефа, старые методы террористических выступлений устарели и надо искать для них новых путей и средств. Но каковы эти пути и средства? Их, кроме аэроплана, находившегося в периоде постройки, переделок и испытаний, — еще не намечалось. В делах был застой.

В связи с вопросом о терроре между мной и Савинковым происходили разговоры на тему, которая сильно занимала его, но в период «Народной Воли» и после не вызывала долгих размышлений. Это была тема о ценности жизни.

Савинков говорил: «Идя на террористический акт, несущий смерть как тому, против кого он направлен, так и тому, кто его исполняет, человек отдает революционному делу самое ценное, что у него есть, свою жизнь». И он подчеркивал ценность отдаваемого, несоизмеримость отдачи этой ценности с какой бы то ни было другой отдачей, потерей свободы, напр. Это подчеркивание удивляло меня и являлось новым в психологии террориста. Савинков так настойчиво говорил на эту тему, что я невольно взвешивала разницу между террористом «Народной Воли» и современным с.-р., если Савинкова считать типичным представителем террористов партии. Мы о ценности жизни не рассуждали, никогда не говорили о ней, а шли отдавать ее, или всегда были готовы отдать, как-то просто, без всякой оценки того, что отдаем или готовы отдать. Это казалось так естественно! Мы не презирали «слово», пропаганду словом, но его одного казалось мало; оно не удовлетворяло: нужны были факты, действие, активное вмешательство в жизнь, чтобы нарушить застой ее, внести изменения в неподвижно установленные формы. Повышенная чувствительность к тяжести политической и экономической обстановки затушевывала личное, и индивидуальная жизнь была такой несоизмеримо малой величиной в сравнении с жизнью народа, со всеми ее тяготами для него, что как-то не думалось о своем. С тех пор за период в 25 лет у революционера поднялся материальный уровень жизни, выросла потребность жизни для себя, выросло сознание ценности своего «я» и явилось требование жизни для себя. У народовольца, определившего себя, не было внутренней борьбы. «Если берешь чужую жизнь — отдавай и свою легко и свободно», — таково было его настроение. «Но если вы не ценили свою жизнь, если не взвешивали ценность ее, то отдавали революции очень мало; вы отдавали только то, что вам не нужно, и совершали, можно сказать, политическое самоубийство», — ставил Савинков мне укор.

Впоследствии, когда я читала письма с.-р. Созонова, я увидела, что если Савинков не мог понять простоты народовольцев, для которых в субъективном смысле не существовало «жертв», самопожертвования, как понятий, не подходящих к их настроению, то он не должен был понимать и того пафоса смерти, с которым Созонов шел бросить свою бомбу в карету Плеве. Однако, он восхищался им.

В похвалу Савинкова надо сказать, что хотя он был человеком властным, умеющим повелевать и настаивать, но с товарищами по боевой организации он находился в дружеских отношениях: в нем не было генеральства, хотя твердость характера, уменье поставить каждого на свое место (в буквальном и переносном смысле) и, в случае нужды, холодная резкость, конечно, проявлялись и, тут во всех случаях, когда было нужно. Я была свидетельницей, как радостно его товарищи-боевики — люди маленькие — встречались с ним после разлуки, и как сердечно он обнимал их, видимо, ценя их лучшее достоинство — преданность революции. При мне Савинков также никогда ни о ком не злословил, хотя, не стесняясь, признавался, что таких-то видных членов партии не любит. Зато с какой горячностью он говорил о Беневской, которая после взрыва в конспиративной квартире, оторвавшего ей несколько пальцев, зубами отперла выходную дверь и ушла, спеша оповестить товарищей, которые могли прийти к ней. Или о Покотилове, который погиб в гостинице при взрыве динамита, хранившегося у него. Теплыми словами он поминал свою сотрудницу Дору Бриллиант, эту бледную фигуру на ярком фоне революционного террора. Эта теплота в отзывах сильного человека волевого типа и деспотического темперамента составляла одну из привлекательнейших черт этого из ряда выходящего человека.

36
{"b":"429151","o":1}