Автомобиль быстро и солидно катился с моста на мост, с горки на горку, резал воздух голосистой сиреной, подпрыгивал на обочинах, шурша под изволок, а генерал молчал и думал; он вспоминал вчерашнее свое состояние, беседу с Кургановым и рассердился, даже покраснел…
«Вот ведь нагнал мальчишка какого тумана. Сидел и лил, как медь, а я слушал». И сколько у него нашлось возражений, острых и мучительных, и веских, именно таких, какими нужно было осадить этого искосольца… «Ворона, ворона, поддался, и ничего сказать не смог… еще объяснить подробнее попросил»…
Меньше всего он старался думать о том, зачем и куда едет. И когда мимо него прошли броневые автомобили, грузовики и кавалеристы, он осмотрел их без всякого внимания, любезно поздоровался с Янычаровым, что-то сказал Фугастову, куда-то торопившемуся, и, только когда увидал Курганова, оглядел его с ног до головы, точно сфотографировал, и сразу успокоился… И совсем не хотелось больше вспоминать вчерашнее…
«Вот, если бы мой Боря был жив теперь, тоже был бы таких лет, как Курганов, и тоже на войне со мною, и офицером, как Камба… фу, какая мерзость, – и неужели, неужели он говорил бы так, как этот Курганов – так пламенно, с такой верой, его тихий, послушный, любимый Боря… И как бы кончил? Как все они, особенные, кончают… Не так, как обыкновенно, как вот он, генерал Растягин…»
Автомобиль остановился, и тут он увидел солдат третьего батальона. Они пробегали и строились, и не обращали на него внимания: между ними и генеральским автомобилем стояли тесными рядами драгуны. Растягин стал глядеть на солдат, с томительными и болезненными мыслями, которые опять вернулись к нему, и опять начала расти лихорадка, и пальцы задрожали в карманах, задрожали холодной дрожью, несмотря на то что кругом дышал жгучий, душный полдень… И когда трое или четверо из стрелков посмотрели в его сторону, ему вдруг стало стыдно, так стыдно, что захотелось выскочить из автомобиля и бежать в кусты, засунуть голову в зеленую, густую чащу и смотреть, смотреть туда в зелень и тихий мрак леса, забывая все: себя, окружающих, «тех», что строятся на дороге…
Он закрыл глаза и начал ощупью застегивать расстегнувшуюся верхнюю пуговицу шинели… Камба куда-то ушел. Шофер разговаривал с драгунским вахмистром, и белые зубы его сверкали, как перламутр, и от них все его смуглое лицо было красиво и мягко.
Растягин опустил голову на грудь; странные, далекие картины проносились опять в его воспаленном мозгу… «Опять бред», – подумал он: ему казалось, что он идет в толпе серых, безликих шинелей куда-то далеко-далеко, и он знает их всех, всех, и знает, что они думают и куда идут, и от этого радостно и спокойно на его сердце. И сквозь какой-то дым и гром они бегут вперед, и он с ними, и они чему-то рады, и пляшут и поют зажигательно и звонко, и он видит село, богатое, красивое село, и украшенные цветами и лентами девушки танцуют какой-то милый, давно знакомый танец… И он идет по селу между солдат, и тут пьет сладкую воду, густой мед, холодный квас, там пробует щи, жирные щи со свининой, которые всегда так хороши на походе, потом хохочет с каким-то высоким парнем и сватает ему невесту – и вдруг кто-то тянет его за плечи и начинает вторить его хохоту, и село проваливается куда-то вниз, как на сцене, и солдаты бросают танцы, песни и котелки и бегут испуганной толпой строиться…
Он открывает глаза… Шофер хохочет непринужденно, смахивая еловой веткой пыль со своих новых желтых ботинок, Камба идет к автомобилю в сопровождении Янычарова и какого-то драгуна и двух офицеров, – а стрелки уже построились, и пристраиваются торопливо и серьезно только запоздавшие…
Что-то коротко и неясно, холодно и строго докладывают ему Янычаров и Камба, он качает головой и молчаливо соглашается. Потом Камба садится опять с ним рядом, и автомобиль трогается. Едут по фронту третьего батальона.
И тут генерал движением человека, забывшего спросить о чем-то главном, привстает в автомобиле и смотрит, смотрит прямо в землистые серые лица и хочет, кажется, разрешить какую-то загадку, неумолимую и грозную, и потом со вздохом опускается на сиденье и снова молчит и думает…
И опять летят мосты за мостами, перелески за полями, повороты шоссе, и генерал смотрит по сторонам и видит: леса не те, что были, стоят углубленные, тихие, приветливые, такие, какими они были в его далеком детстве; поля – тоже простые, спокойные, дышащие рассветом и теплом, сельские, мирные, а не те, что видел он в эти ужасные годы безжалостной и страшной жизни: облака величавы и неподвижны, как будто не на небе они, а нарисованы на соборном куполе, вокруг фигуры Бога Саваофа, – дорога, старая, деревенская, летняя дорога, на которой вот покажется нищий в драном зипуне, с обожженным солнцем лицом, с жидкими космами поседевших от старости волос, и попросит милостыньки, или телега с горшками, с мужиком, едущим на ближайшую ярмарку, с бабой, подгоняющей мочальным жгутом корову, пеструю, с большими лиловыми глазами и крутыми бедрами, корову – и странно, когда из-за угла выскакивает и пропадает в пыли фигура согнувшегося к рулю мотоциклиста, в кожаной, белой от пыли куртке…
И хорошо думается на просторе: все было и снова будет… И нет границ миру, как нет конца власти Господина мира, и сладко погрузиться в прошедшее, и не страшно будущее… Вот эти поля, леса, облака, дороги, они вернулись к нему… И многое еще вернется – так всегда бывает перед концом… Он не чувствовал так, как сегодня, долгие-долгие годы, а теперь почувствовал близко и беззлобно, точно едет он домой, на хороший, дружный праздник, и ничего не может с ним случиться худого, потому что кто-то, Мудрый и Чувствующий и Взвешивающий все, простил ему прежнюю грешную, тяжелую и горькую жизнь, и оттого таким легким стало тело, и так горячо сердце, точно молодая кровь вновь брызнула в него, и не нужно глядеть по сторонам и пугаться, и думать, – а закрыть глаза, успокоиться и ждать, ждать, ждать… и сквозь закрытые веки чувствовать, как летят поля, леса, мосты, повороты…
А Камба смотрел на генерала, углубившись в себя, и говорил себе мысленно: «Запомни все, запиши в своем уме, Камба, будешь детям рассказывать, как ты генералов разделывал, за собой возил, и творил историю, Камба… Историю! Сильно сказано… Это бывает не каждый год и не со всяким… Ничего не упусти, Камба… Больших денег это все потом будет стоить… Запомни же все, мудрый, умный Камба… Ты будешь историческим человеком… Дед был веревочником, плел сети для рыбаков и лестницы на кораблях, отец – чиновник, плетет мелкие и гнусные кляузы в своих бумагах в суде, а ты, Камба, ты плетешь нити истории, ты берешь узловатые жилы жизни и в них вплетаешь тонкие, алые ленты красивой фантазии, которую ты несешь в жизнь!»
XIII
Когда драгуны поздно вечером этого дня возвращались в свою стоянку, в курорте Г., и проезжали станцию, им пришлось остановиться у будки, чтобы пропустить поезд.
– Ба, Зейман! – закричал плотный бравый пограничник, подходя к председателю комитета. – А я к тебе собирался сегодня вечером… Ну как, удачно?
– Все исполнено в точности… А на заседание культурно-просветительской комиссии я смогу приехать только послезавтра. Может быть, найдете возможность перенести его на другой день…
– Плюнь, вон он о чем. Отложим – да и все. Все равно половина народу не соберется, а вот что я тебе скажу: слезай с лошади, садись в поезд и едем к нам в М.?
– Это зачем?
– Да у нас вечер, такой шикарный, увидишь: водевильчик, клоуны, куплеты, конфетти. – И, приблизившись, пограничник сказал, подмигивая: – Летучая почта и барышни, такие, брат, там, загляденье, специально выписали…
– Что ты говоришь, для вечера? И ты хочешь, чтобы я поехал?
– Ну, конечно, поддержи компанию. И цена билету три целковых.
– Да я устал, как собака… Такую даль…
– Да ведь не верхом, в поезде. Так и быть, с одной познакомлю, благодарен будешь…
– Ну, ладно, сейчас, только освобожусь от лошади… Господин вахмистр! Господин вахмистр!