– И начнем с этой, которая юлит, – сказал он отрывисто. – Пусть возьмет побольше бисквиту и усядется. Кинь ей на колени альбом с парижским салоном. Федоров здесь?
– Никак нет, Владимир Александрович!
– Городецкий?
– Заходил, получил гонорий и ушел.
– Сварог?
– Не обнаружил, Владимир Александрович! Мож-быть, рисует где-нибудь, я обойду помещение.
– Погоди. Тэффи здесь?
За Афанасия ответил Животовский:
– Тэффи видел я в Гостином. Велела кланяться и перевести ей деньги в Крым по старому адресу.
– Она нам должна двести. Из актеров кто?
– Пришла, Владимир Александрович, та самая, которая на бале-маскараде обе туфли потеряла. Она сегодня собачонку с собою привела, так что я их в зало не пускаю.
– Пусти. Собачонку запри в ванной. Налей в блюдечко молока. Это кто там в передней?
– Из Луги, Владимир Александрович. В позапрошлом номере его стихи в подверстку шли, так он за деньгами приехал. Не помешает?
Редактор что-то недовольно произнес. Животовский, прищурясь, рассматривал приезжего из Луги:
– Типичный наивный провинциал. Сейчас я его зарисую. Как его фамилия?
– Забыл, – сказал редактор. – Его стихи жене моей понравились. Что-то про осень и разлуку. Федор Кузьмич здесь?
– Федор Кузьмич Сологуб звонили и велели передать, что им нет времени переливать из пустого в порожнее. Извините, Владимир Александрович, Ленский пришел.
– Через десять минут начнем. Обноси чаем. Постой! Грина мы приглашали?
– Опускал ему, Владимир Александрович. С Ленским, смотрите, Андрусон Леонид Иваныч. Навеселе. Я его в плетеное кресло попрошу.
Включили свет в люстру с херувимами, угостили собравшихся чаем и дорогими папиросами, печеньем «Мария» от Жоржа Бормана. Андрусон похрапывал в кресле-качалке. Потапенку разбудили, и он первым выступил по основному пункту совещания: о расширении отделов в журнале «Огонек».
Брешко-Брешковский предложил ввести специальную страницу, посвященную французской борьбе и тореадорам. Грушко хотелось видеть в журнале отдел под названием «Муза». Ленский, заикаясь и волнуясь, рекомендовал провести среди читателей опрос: какие рассказы им больше нравятся и чего бы хотелось им в ближайшее время. Измайлов произнес серьезнейшую и обстоятельную речь в защиту опубликования неопубликованных рассказов Чехова, Мамина-Сибиряка и Лескова. «Милые тени, – говорил о них Измайлов, – чудесные мастера слова, – они стучатся к нам в сердце и просят, чтобы мы сняли печать молчания с их даровитых уст…»
Дмитрий Цензор с места крикнул:
– Дайте качество! Разнообразие! Лирику и немного экзотики!
Кто-то недовольным густым басом произнес:
– Болтовня! Надо уметь любить читателя и быть опрятным по отношению к нему! Точка! Поменьше болтовни!
Это произнес Грин. Он незаметно вошел и встал на пороге. Все повернули головы в его сторону. Редактор со своего возвышения вкрадчиво произнес:
– Вы сказали – точка, уважаемый Александр Степанович. Мне и всему собранию хотелось бы, чтобы вы поставили запятую и продолжали вашу мысль.
– Моя мысль проста, – раздраженно заговорил Грин. – Рассказы пишут впустую, ни для кого, ради черт его знает чего. Искусство рассказа падает. У писателей нет своего клуба. В Петербурге живут сто семь беллетристов, – сам считал. И все они пишут одинаково, скучно, водянисто. Теплый жидкий кофеек! Извините! Александра Иваныча не трогаю и в виду его не имею.
– Александра Иваныча нет, – пропищала некая дама с веером в руках. – Александр Иваныч у себя в Гатчине.
– Тетка, не суйся! – сказал Грин, и дама побледнела. – Знаю, кто где и где кто. Куприна люблю за то, что у него в рассказах борются добро и зло, а под ногами мешается всякая пакость. И эта пакость так и называется пакостью. Понятно?
– Продолжайте, Александр Степанович, – попросил редактор.
– Продолжаю. Горжусь тем, что я в своих рассказах сталкиваю лбами доброго и злого. Наказываю порок. Такова традиция лучших романов всюду. Таков Стивенсон, Диккенс. Дюма во Франции… Что? Третьесортный писатель? Кто еще скажет подобную глупость, на того я спущу мою дворнягу, которая лежит у моих ног и требует добычи! Я повторяю: рассказ должен быть занимательным. Кому нужна скучная литература?
– Он расчищает дорогу, – пискнуло чье-то меццо-сопрано.
Грин скрипнул зубами.
– Терпеть не могу суфлеров, мадам! Я пишу как умею. Написал я, пока что, очень мало. В ближайшие двадцать лет напишу очень много. Всё, написанное мною, останется в литературе. Точка.
– Дорогой Александр Степанович! – воскликнул редактор. – Всё, что вы сказали, мило и даже интересно, но – ваше предложение?
– Кому здесь нужно мое предложение? Предлагаю закрыть собрание, всех учеников и учениц распустить по домам, а меня и Сварога оставить. И напоить коньяком.
Дамская часть собрания была шокирована. Ясинский что-то бубнил, – он еще не выяснил, к какой части собрания ему примыкать. Измайлов играл шнурком пенсне и говорил своему соседу:
– Озорник, верно, озорник, но талантлив! Дико и чудесно талантлив!
– Напишите о нем, – предложил сосед.
Измайлов сделал большие глаза и ничего не ответил. Заседание между тем продолжалось. Слово взял редактор. Говорил он, по выражению некоего острослова, альбомно и конфетно. Суть выступления заключалась в том, что в журнале всё благополучно, мило и интересно, что тираж «Огонька» достиг пятидесяти тысяч экземпляров, и, хотя тираж этот не идет ни в какое сравнение с «Нивой», всё же есть основания признаться в том, что «Огонек» необычайно популярен, издается со вкусом и на хорошей бумаге.
Когда была упомянута хорошая бумага, Грин неистово захохотал. Поддержало его и собрание, так что редактору пришлось неостроумно заметить:
– Если почтенному собранию будет угодно, я отдам распоряжение ухудшить бумагу.
– Бумага – черт с ней, ты лучше гонорары улучши, – произнес Грин и разбудил Андрусона, который при упоминании гонорара необычайно оживился и заявил, что баронесса Таубе в своем журнале «Весь мир» платит значительно больше, чем многоуважаемый Владимир Александрович Бонди. Собрание зашумело.
Грин начлл декламировать пушкинского «Пророка». Читал он превосходно, публика стихла. Закончив декламацию, Грин откланялся и ушел. Бонди знаком приказал Афанасию проводить Александра Степановича до выхода из подъезда.
Вместе с Грином ушел и Ленский. Его специальностью были любовь, ревность, измена. Типичная писательская внешность его останавливала прохожих. Шагавший рядом с ним Грин был похож на моряка в отставке.
– Я вам не помешаю? – спросил Ленский.
– Очень рад! Одному мне иногда бывает скучно и не по себе. С тех пор, как я возвратился из ссылки, а этому ровно год, мне всё не по себе. А тут всякие истории.
– А какие у вас истории, Александр Степанович?
– По вашей части, Владимир Яковлевич.
Подумал: рассказать ему про встречу с глухонемой? Решил: рассказывать не следует. Не поймет. Не надо.
– Так, Владимир Яковлевич. Пустяки. Я со всякими историями справлюсь. А вы чего задумались?
– Совета у вас хочу попросить, Александр Степанович. У меня, видите ли, с рассказом затруднение происходит. На самом, казалось бы, пустом месте. Идут двое. Впереди лес, дачная обстановка, летний день. Оба устали. Это мне нужно, чтобы они устали. Сели, а впереди, значит, лес. Лесом идти шесть верст. Скучно. Вы, Александр Степанович, мастер на выдумки. Посоветуйте. Что бы мне тут придумать? Какое то событие должно произойти в ту минуту, когда мои герои сели на лужке. Но – что именно?
– Никаких событий! Заставьте их перелететь этот лес, – не желая шутить, сказал Грин. – Они летят через лес, опускаются на дорогу, идут дальше. Никакого затруднения, как видите. И скуки никакой. Всё хорошо, свежо, интересно!
– То есть, как это – перелететь лес? – заикаясь сильнее обычного, спросил Ленский. – Вы имеете в виду аэроплан?
– Зачем аэроплан? Откуда же они, по-вашему, возьмут аэроплан? Нет, никакого аэроплана не надо. Просто-напросто нужно описать, как они подняли руки и полетели над лесом. Вот так, смотрите.