Не отрывая взгляда от женщины, Грин медленно спустился на площадку первого этажа, нетерпеливо надорвал уголок конверта, сунул в щель палец и разорвал бумагу надвое. В эту же секунду наверху, на площадке второго этажа, отрывисто хлопнула дверь.
Грин поднял голову. Площадка была пуста. Взглянул на себя в зеркало и подивился: до чего ж он некрасив, бледен, худ… Так и не удалось дослушать незнакомке ту историю, которую он начал в Летнем саду. Незнакомка даже и не спросила: а что дальше? Ладно. Точка.
Надо взглянуть, что написано на желтом картоне визитной карточки.
Грин вышел из подъезда, грустно и покинуто дошел до Мраморного дворца и здесь прочел три строки – они были написаны тонким четким почерком и подчеркнуты:
Спасибо за прогулку.
Не ищите, оставьте меня.
Я – глухонемая.
Глава вторая
Дурно устроен календарь, – в нем мало праздников.
Стивенсон
Вот это годилось бы для рассказа!
Грин резко обернулся, рассмеялся, разорвал карточку. Поймал себя на том, что следит за собою: оборачивается, рвет карточку. Сильно тоскует. Смотрит на шпиль Михайловского замка, похожий на короткий золотой меч. Летний сад издали напоминает скопище рыжих париков. Звуки оркестра доносятся глухо и торопливо, серенькая речь его невнятна. Всё в городе наполнено каким-то шипением и потрескиванием, – вот так, как в граммофоне перед тем, как начать играть пластинке.
Ну вот, пошли эти «как», «словно», «точно», «будто».
Он пошел в сторону дома № 12 по Миллионной.
Вот он, дом № 12. Верхний этаж весь в огне. Закат поджег квартиры, и они, чего доброго, в состоянии обмануть пожарного, расхаживающего на своей вышке и раздумывающего: что это такое – пожар или в доме устроили иллюминацию? Среди пожарных нет поэтов. Забавно, но это так. Забавно, что глухонемая носит с собою заготовленную на бумажке благодарность своим поклонникам. Кавалерам.
Грин отыскивал синонимы: кавалер, ухажер, симпатия, любезный, милашка… В его родной Вятке говорят наян,– это обозначение безнадежного ухаживателя пришло из соседней Костромщины. Есть еще хорошее слово: матраха. Надоевшая любовница. Мать Грина глухонемых называла так: молчуха. Один из моряков, плававших с Грином по широким морям, любовную тоску называл дудкой. Почему? Неизвестно. Если дать швейцару рубль, он, пожалуй, скажет имя и фамилию глухонемой. Стоит ли спрашивать? К чему? «Вот подвернулась веревка, – рассуждал Грин, – я завязал на ней узелок, сейчас я завязываю второй. Я сказал „А“ и неизбежно назову все буквы алфавита. Художник, сотворяющий человека на бумаге, властен остановить завязывание узлов и называние букв».
– Кто тот художник, ведущий меня по суткам моим? – с тоской воскликнул Грин. С ним произошло нечто, могущее произойти с героями его рассказов, и, как героям этим, ему было трудно в земных сутках, в скудных сроках бытия.
– Скажите, пожалуйста, кто живет во втором этаже, в квартире седьмой? – спросил он швейцара.
– В квартире седьмой?
– Да. Я только что проводил даму, вы видели, как я вошел с нею. Это было десять – пятнадцать минут тому назад.
Швейцар пожал плечами, ничего не ответил и скрылся в подъезде. Может быть, это и к лучшему. Пусть будет необъяснимо сегодняшнее происшествие. Есть хочется.
На Моховой живет издатель Илья Абрамыч. У него можно пообедать, узнать о дне выхода книги. Грин хотел назвать ее «Дочь фокусника». Издатель морщился. Его родная дочь месяц назад ушла из дому к шпагоглотателю Ванессо родом из Ямбурга.
Название придется менять.
Илья Абрамыч издавал «Синий журнал», названный так по цвету обложки. Журнал был плохонький, несчастненький, он печатал всё то, чего не хотели печатать другие журналы. Илья Абрамыч занимался и перепечаткой; он скупал старые клише и подновлял их подходящим к случаю текстом; он ежемесячно платил тридцать рублей редакционному сторожу журнала «Сатирикон» за то, что тот не уничтожал содержимого корзины для непринятых рукописей, стоявшей под столом у Аверченко, а добросовестно приносил в «Синий журнал». Добрая часть этих рукописей удостаивалась тиснения на страницах журнала под теми фамилиями, которые наиболее нравились Илье Абрамычу.
«Синий журнал» был самым желтым из всех, выходивших в Петербурге. «Было бы болото, а черти найдутся», – говорил издатель, и не ошибался: журнал пользовался популярностью, выходил по вторникам, а в среду его уже нельзя было достать у газетчиков. Издавал Илья Абрамыч и книги. Ему нравились рассказы Грина, он его печатал охотно, хотя платил мало и неаккуратно, – Грин мирился с этим.
Ему приходилось со многим мириться. Некий рецензент всерьез считал Грина английским писателем и в критической статейке своей указывал на промах издательства, не поместившего на титульном листе книги Александра Степановича фамилии переводчика. «Нива» изредка печатала Грина в своем литературном приложении – ежемесячнике, Каспари вовсе не пускал его в свою «Родину», и один лишь Бонди охотно давал место его рассказам в популярнейшем пятачковом «Огоньке». Не читая, принимали его в альманахе «Аргус».
Читатель любил Грина. Читателю нравились сказочные, романтические, по-театральному пышные и всегда мелодраматические рассказы его. Редакции получали от читателей благодарственные письма и просьбы чаще давать столь интересные произведения. Читателя перекармливали лишенной витаминов бытовщиной, читателя мутило от проблем пола. Грин кружил читателю голову, бодрил его, звал на подвиги и лукаво манил в далекие края. Толстосум Илья Абрамыч за это именно и любил Грина. За любовь к себе Грин прощал издателю его желтое предприятие и многие другие грехи.
У него и пообедал Грин, у него и выпил изрядно, ему и рассказал о глухонемой из дома № 12 по Миллионной. Илья Абрамыч ухмыльнулся:
– Глухонемая? Знаем мы этих глухонемых! Покажи четвертной билет – заговорит. А если она и в самом деле молчит и не слышит, да и мордочка у нее хорошенькая, – достань, Саша Степаныч, ее фотографию, – я ее тисну у себя в журнале. Можно будет зазвонистый текст дать. Чего взбычился? Наливай!
Грин смотрел на Илью Абрамыча лихо и вызывающе, руки его тряслись, он встал и глухо произнес:
– Издатель! Желтый газетчик и толстосум! Замолчи! Ты грязный циник, издатель! В детстве над колыбелью твоей склонялась брюхатая жаба и учила гадостям и пакостям. Сунь мне в рот сигару!
Илья Абрамыч исполнил просьбу Грина. Он знал тяжелый характер своего гостя и ни в чем не перечил ему. Грин потребовал вина. Илья Абрамыч налил ему коньяку, Грин опрокинул его в рот и сказал:
– А теперь изобрази мне марш из «Аиды»!
Илья Абрамыч – он был, кстати сказать, похож на бритую мартышку – заложил мизинец левой руки за щеку и закрыл глаза. Грин улегся на диване. Исполнение марша из «Аиды» было артистичным на редкость. Но чего это стоило свистуну! Он обливался потом, жилы на его висках вздулись, – не следовало смотреть на него в эти минуты, и Грин слушал марш, повернувшись к стене.
В лепестках золотой бурбонской лилии на обоях он видел лицо незнакомки, она улыбалась ему, кивала, манила. Грин со вздохом отводил взор от обоев, бросал его на книжную полку, но и сквозь позолоту на корешках старинных книг проступало лицо глухонемой.
Марш из «Аиды» затихал. Илья Абрамыч утомился, не закончив номера, прекратил свист, налил вина и выпил.
– Устал? – спросил Грин.
– Больше не проси! Спусти штору и поверни выключатель: терпеть не могу, когда жильцы в доме напротив обозревают мою квартиру!
Грин вскочил. Он воскликнул:
– Штора! Свет в окне!
Обнял издателя и звонко поцеловал его:
– Это тебе за идею! Спасибо! Молчи! За угощенье тоже спасибо! За то, что ты торчишь на свете, – спасибо! Дай пятерку! Спасибо! Бегу!
– Куда? Ужинать будем. Я за устрицами пошлю. Да посиди, в самом деле! Я, так и быть, насвищу тебе индийскую балладу.