– Я написал рассказ для этой, как ее, масловской газетки. Той, что по понедельникам выходит.
– При себе?
– При мне, Виктор Сергеевич.
– А ну, позвольте. Нечто гриновское? Иностранное, с Гнорами и Моорами, да?
Грин подал Миролюбову рукопись. Спичкой, валявшейся подле ног, написал на песке: «Для Вас не подойдет». Миролюбов прочел.
– А это мы увидим. Так. Вета. Дефо… Забавно. Робинзон Крузо, значит, а?
– По-вашему, Виктор Сергеевич, ежели в рассказе есть Илья, то непременно Обломов, а ежели Пушкин, так обязательно тот, который Евгений Онегин. Нельзя так!
– Придираюсь? Ну, ничего. Только вы скамейку не трясите. Гм. Глухонемая. Так. Со специалистами по этому поводу говорили? Напрасно, голуба.
– У меня, Виктор Сергеевич, иначе. У меня своя реальность.
– Оно хорошо. За это и люблю вас, только… Гм. Двенадцатый век, индусы… Так.
– Напечатают, – сказал Грин. – Целиком подвал займет.
– То-то и оно, что напечатают. Гм. Вас убивает Дефо. Н-да. Действительно, в подвал, как вы изволили заметить. Получите, голуба.
Миролюбов протянул Грину его рукопись:
– Для меня не подходит.
– И слава богу. Маслов сегодня же в набор пустит.
– А вы обрадуетесь? По совести скажите!
– Плакать-то чего же, Виктор Сергеевич? По совести! Пишу как умею. Иначе не могу.
– В том-то и дело, что можете, голуба, – строго произнес Миролюбов. – Хорошо можете. А этот Дефо – тот, который у вас в грудном кармане, – чепуха, дерганье таланта.
– Ну?
– Не «ну», а так точно! Я насквозь вас вижу, Александр Степанович! Попалась вам на пути глухонемая, вот и избываете какую-то страничку в своей жизни.
Он замолк. В круглом пруду Юсуповского сада плескалась рыба. Нянюшки и мамаши покрикивали на детей, паиньки и шалуны катали желтые обручи, втихомолку дрались за кустами.
– Вы это правильно, Виктор Сергеевич, – сказал Грин, и ему захотелось, чтобы крестный отец его подольше сидел на скамье, строже разговаривал с ним и не таился бы, а выкладывал всё как на ладони. «Умница, – подумал Грин. – У нас таких редакторов раз-два, и обчелся».
– Рентген у вас прекрасно работает, – сказал Грин. – Знаете вы меня как облупленного.
Миролюбов рассмеялся:
– Люблю я вас, голуба, потому и знаю. И потому не люблю этих ваших имитаций. Не люблю и жду от вас большего. Вы это можете. Одарены вы щедро.
– Спасибо, Виктор Сергеевич. У меня на сердце потеплело. Я к Горькому не так давно ходил, дома его не застал, письмо оставил, и до сих пор ответа нет. Своего, знаете ли, адреса не написал ему. А жаль.
– А вы теперь у него побывайте. Горький писатель правильный. С ним вам хорошо бы потолковать.
– Схожу. А что все-таки делать мне, по-вашему?
– По-моему, вам не следует угождать вкусам «Огоньков» и «Синих журналов».
– Да я…
– Не перебивайте! Они вас впустили к себе, они вас и подпортили. Немного, но ощутительно. Начали вы им угождать. Вот этот ваш Дефо – недоносок. Повторю еще раз: дерганье таланта. Вы, по-моему, реалист, но реальность ваша несколько сказочна. Волшебна и поэтична. Это хорошо. Вы писатель праздничный. Перед вами большая дорога. А вы, голуба, сворачиваете в канавки, в бурьян да крапиву.
Помедлил и сказал:
– Вам нужно романы писать. В рассказах, к тому же, вы жметесь. Теснота у вас в рассказах, и торопитесь вы. Для Масловых работаете. Ох, подпортили вас, голуба! Голову вам пригибают, а вы имеете право высоко держать ее!
– Спасибо, Виктор Сергеевич, – от души произнес Грин. – Советчиков у меня нет. Илья Абрамыч что скажет? Маслов – он возьмет и тиснет, всего и разговору, В контору пойдешь – сто рублей готовы.
– Сто рублей и я вам отпущу, – пообещал Миролюбов. – И напишите для меня сказку. Вашей реальности хочу от вас, понимаете? Не имитации, отнюдь… Вы это что же делаете?
Грин слазал в карман за рукописью, развернул ее и с удовольствием явным разорвал – крест-накрест. Взглянул на Миролюбива. Тот задымил короткой толстой сигарой.
– Пусть будет один Дефо, – сказал Грин, пуская обрывки бумаги по ветру. – Тот, который Робинзон Крузо.
– Хорошая книга, – сказал Миролюбов. – И вы такую можете написать. А что касается глухонемой, то…
– То? – Грин даже ногой притопнул. – То?
– Избыть ее надо вне литературы вашей, вот как я думаю. Кое-что и до меня дошло. А не жаль рассказули?
– Я для вас, Виктор Сергеевич, напишу, – весь вспыхнул от сжигавшей его радости Грин. – Мне бы от разноцветных журналов уйти!
– А вы им высший сорт давайте. Что мне, то и им. А потом и большая литература примет вас. Вот увидите. Не фокусничайте только. Ну, раз фокус показали, два показали, и довольно. Валерий Яковлевич тоже с бледных ног начал, а до чего дошел! Как прекрасно работает! Большой поэт из него выйдет. Да и вышел уже. Ну-с, вам куда? Проводите-ка меня до Невского.
Взял Грина под руку, и они пошли нечетной стороной Садовой, – оба высокие, длинноногие, умный редактор и талантливый писатель.
– Вы мне дадите небольшую вещицу, голуба, к пятнадцатому августа. На лист, полтора. Простите, что я вас учу, но вы пишете, я печатаю. Следовательно, могу требовать. Хочу получить такую вещь, которая…
– Приготовлю, Виктор Сергеевич. Есть у меня темка – пальчики оближете!
– Только никому и никогда не говорите о своих темках, голуба. Творческая мысль должна зреть в тайне. От болтовни всегда что-то теряется. Терпеть не могу, когда писатели хвастают своими замыслами. Блок, например, помалкивает. Напишет – прочтет, принесет, покажет. Бунин терпеть не может анонсирования своих рассказов. Ну, а за авансом приходите завтра. Сотенку отпущу. Больше не выйдет. Денег у меня мало. В мае пятьсот штрафу уплатил. Так как же, могу рассчитывать на вас?
– Даю слово, Виктор Сергеевич!
Грин сдержал слово. Он написал рассказ раньше срока и передал его секретарю для Миролюбова. По улицам Петербурга с песнями шли запасные. Первые плакаты с карикатурными изображениями Вильгельма Второго расклеивали на домах и заборах. С Варшавского вокзала ежедневно отправлялись воинские эшелоны. Грин ожидал повестки, и она пришла.
В канцелярии воинского начальника на Фонтанке, 90, Грина продержали шесть часов, потом вместе с другими выпроводили на двор. Старший писарь встал на табурет и объявил, что всем тем, кого он сейчас назовет по фамилии, нужно явиться завтра сюда, в проходные казармы, к восьми утра. Толпа в двести человек окружила писаря. Ивановы, Петровы, Семеновы, Власовы, Парфеновы выкрикивали «я» или «здесь», получали из рук писаря солдатскую справку и уходили домой. Грин из любопытства ближе подошел к писарю; ему нравилось, как тот, раскалывая воздух ребром ладони, по слогам произносил;
– Ту-ма-ков!
– Го-ро-ди-щен-ко!
И вдруг старший писарь отрывисто крикнул:
– Гриневский!
Отзыва не последовало.
– Гриневский! – еще раз крикнул писарь.
– Я здесь, – последовал ответ. – Только, господин писарь, мне нужно на фронт, а вы собираетесь мотать меня по казармам!
– Забирай документ и иди выяснять на комиссию, – сказал раздатчик справок и вручил Грину длинную, узкую полоску бумаги. Грин взял ее и поднялся туда, откуда его только что выпроводили. Там он отыскал комнату, в которой переосвидетельствовали калек и больных. Грин разделся. Над ним принялись смеяться:
– Освободят! На этакие ходули рейтуз не сыщешь!
– На войну идти не хочется, друг милый?
– Пойду куда угодно, только я хочу с умом, с толком, а не так, куда господин старший писарь пожелает, – отозвался Грин.
На комиссию вызвали всех раздевшихся, Грина не вызывали. Он сам себя вызвал и вошел в комнату медицинского осмотра. Встал, как полагается, и произнёс:
– Вовсе освобожденный от военной службы уроженец города Вятки Александр Степанович Гриневский, по профессии писатель, печатаюсь под фамилией Грин. Разрешите доложить?
Председатель комиссии, военный врач в чине подполковника, оглядел членов комиссии и несколько конфузливо сказал: