Выключили свет, зальце наполнилось стрекотаньем бегущей ленты, голубой луч вырвался из квадратного отверстия в стене. Началось волшебное представление. Редактор американского журнала сказал ковбою:
Я ЕДУ С ВАМИ.
Грин омраченно вздохнул. Вчера ему возвратили из «Весов» рассказ, с краткой резолюцией: «Не подходит». Грустно? Нет, не то слово. Больно? Немного, но и это не то. Непонятно и возмутительно – вот, пожалуй, самое верное.
РЕДАКТОР ПРИЕХАЛ К НАМ ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ НАПИСАТЬ О НАШЕМ ТЕХАССКОМ ПРАЗДНИКЕ, —
заплясала на полотне надпись. Буква «Ч» перевернулась через голову, косой дождь царапин пересек полотно.
Соседи Грина, прикрывшись газетой, по очереди целовали друг друга. Свободный художник Тонская и хозяйка наигрывали Брамса.
Без антракта приступили к похождениям Поксона. Толстый человек не мог войти в дверь вагона. Поезд был задержан. Дверь трещала и наконец сорвалась с петель, Поксон влетел в купе. Зрительный зал взвизгивал от смеха. Хохотал и Грин, но не потому, что ему действительно было смешно, – наоборот, страдания толстяка могли вызвать боль и сочувствие, – а потому, что утробный, подлинно гомерический хохот всех зрителей был заразителен, как чума и тиф. Этот хохот перешел в истерические крики и стоны, когда Поксон пожелал выйти из вагона: он опять застрял в дверях. Пассажиры навалились на него, чтобы пропихнуть невероятную тушу и выйти самим. Пальто на толстяке висело клочьями, по неправдоподобно широкому лицу струились слезы. Появилась надпись:
СПАСИТЕ МЕНЯ, СЕЙЧАС Я УМРУ!
Прибежал человек с пожарной кишкой и пустил в Поксона струю воды – это помогло, толстяк был выбит из дверной рамы и упал в проходе, через него прыгали пассажиры; машинист повернул рычаг, завертелись колеса. Заключительная надпись пояснила, что Поксона повезли в ремонтное депо, где толстяком специально займется бригада по разборке вагонов.
На минуту включили свет, нацеловавшаяся парочка спросила Грина, не знает ли он, сколько времени.
– А я думал, что вы счастливы, – произнес Грин, вовсе не желая шутить. – Рекомендую вам, в таком случае, заняться выламыванием пальцев друг у друга, дети мои, – сказал он уже в темноте. – Очень веселая игра!
На экране лодка распускала паруса, рыбаки потрошили огромных рыб, вываливая в ведра пуды икры. Голоногие ребятишки бродили по берегу, с которого только что ушло море, и собирали крабов, омаров, выброшенные приливом раковины и морские звезды. Грин позавидовал ребятишкам: как хотелось ему побродить с ними по берегу, погреться под лучами южного солнца, уйти на лодке в море, вон туда, где дымят трубы большого военного корабля. Но пианино и скрипка путались под мечтами и мешали воображению, наигрывая вовсе не то, что нужно было бы сейчас. Грин досадливо крикнул:
– Играйте марш! Затушите свою гай-да-тройку!
Зрители стали шикать, кто-то помянул дурака, влюбленная парочка по соседству откровенно целовалась и внимания не обращала на то, что ей показывали, – видимо, ей недурно было и здесь, на Обводном канале. Но она встрепенулась, когда на экране подошла к зеркалу знаменитая киноартистка Франческа Бертини. Красивая итальянка была в каком-то волшебном одеянии из шелка, тюля и кружев. Зрители не дыша смотрели на то, чего у них никогда не было, нет и не будет. Живые розы, приколотые к платью, колыхались и роняли лепестки, – казалось, они падали к ногам зрителей, вот-вот лепесток перелетит зальце и сядет на плечо работнице с «Треугольника» и швейке с Лермонтовского проспекта. Франческа Бертини надевала на пальцы кольца, примеряла броши и браслеты, разглядывала бусы и всевозможную драгоценную чепуху. Зрители вслух завидовали, негодовали, ахали и, желая счастливой красавице всех благ и радостей, про себя, молча успокаивали распаленное воображение свое тем, что все драгоценности эти поддельны и, возможно, доступны бедному человеку, только они вовсе ни к чему, с ними много хлопот и беспокойства, их некому показывать и, в конце концов, не пойдешь же с ними в кинематограф или в резиновый цех на «Треугольнике»! Бог с нею, с Франческой Бертини! Наверное, у нее нет детей и ей неведомо счастье безвестных, простых женщин, штопающих для своих сыновей и дочек заношенные чулочки; наверное, эта красивая женщина никогда не уставала от непосильной работы и не сидела в маленьких кинематографах, где за тридцать копеек можно вволю помечтать и поплакать.
ЗНАМЕНИТАЯ АРТИСТКА В СВОЕМ НОВОМ, ПРЕМИРОВАННОМ ТУАЛЕТЕ, —
возвестила надпись, и зрители увидели новое чудо, новые драгоценности и всё ту же улыбку счастливой, балованной куклы с закрывающимися глазами.
Грин понимал состояние всех собравшихся вместе с ним в этом крохотном помещении. Во имя дружбы и братства, во имя неких, им еще не распознанных, чувств, он громко произнес:
– Родные мои! Брильянты на этой женщине поддельные! Верьте мне! Я кое-что смыслю в этом!
И его поддержали:
– Ясно, чего тут! А если бы и настоящие! Подумаешь…
Франческа Бертини поклонилась зрителям, и сию же секунду на экране возникли фигуры итальянских, французских и английских писателей и художников. Надпись разъяснила, что эти господа собрались для того, чтобы чествовать русского писателя Максима Горького, живущего вдали от родины на острове Капри.
«По-моему, он уже не живет там», – подумал Грин, одновременно думая о том, что вот существует на свете известный писатель Максим Горький, не кричит о себе, не рекламируется, подобно многим петербургским знаменитостям, пишет хорошие книги, а в них упрямым, полным голосом зовет в лучшее будущее.
– «Буревестника» написал, – вслух произнес Грин. Соседи спросили, какие книги еще написал Горький, и Грин хотел было начать перечисление, но чья-то добрая, широкая и заразительная улыбка растянула и его губы, и ему стадо невмочь от магического ощущения тепла и бодрости. То же, очевидно, почувствовали и зрители, – они восхищенно и горделиво улыбнулись, увидев на экране лицо Горького. Кто-то захлопал в ладоши и крикнул «ура», весь зал подчинился команде и, заглушая скрипку и пианино, плеском аплодисментов приветствовал улыбавшегося, кланявшегося писателя. Громче всех бил в ладоши Грин, он кричал: «Молодчина!» и «Правильно!» – последнее восклицание адресовалось французским и английским писателям, вставшим при появлении Горького на пороге большой комнаты.
– А ведь мы сейчас демонстрацию устроили, – сказал Грин своему соседу слева. – Назло врагам, как говорится!
– Везде так, – отозвался сосед. – На той неделе в «Пиккадилли» эту же хронику показывали, так все встали, когда увидели Горького.
На полотне закопошились суфражистки. Полицейский, заложив руки за спину, с натренированным терпением оглядывал скопище старых дев.
– А я недавно видел Горького, – сказал сосед.
Грин оживился:
– Где же вы его видели?
– На Монетной улице, он там останавливается, когда приезжает из Финляндии. Он в Мустамяках живет. А по Монетной он гулял. Иду и вижу – шагает Горький.
Включили свет в зальце. Хозяин поднялся на табурет подле пианино и громко поблагодарил за посещение. Словоохотливый сосед Грина был, видимо, одинок и лишен собеседника, ему хотелось поговорить.
– Чепуха этот театрик, а всё же полезно, знаете ли. Тридцать копеек не разор, много на них не купишь. Я еженедельно, знаете ли, позволяю себе. Рубль двадцать кинематограф, книг рублей на пять, в театр разок, – смотришь, всё удовольствие для духа и ума обходится в месяц не дороже десятки. Двадцать остается на жизнь, так сказать. Трудновато, скучновато, но до поры до времени терпим, знаете ли.
– А вы кто, простите, будете? – спросил Грин только для того, чтобы не быть невежливым. Он усиленно продумывал нечто, еще смутное, еще совершенно неясное. Но то, что ответил незнакомый сосед его по кинематографу, заставило отвлечься от своих дум и пристально вглядеться в лицо незнакомца.
– Как вы сказали? – переспросил он. – Смотритель мест общественного пользования на вокзале? Господи! Есть такая должность?