Я сидел, по-турецки скрестив ноги, и мысленно подбадривал оратора: "Давай, давай, не робей, старшина" - несколько покровительственно, потому что в центре батальонного круга был он, а не я. Кстати, окажись я на его месте, тоже, по-видимому, не отличился бы бойкостью. Было немного жаль, что старшина поддался Федииым уговорам и теперь вот мается, сердечный. Но с другой стороны взглянуть: представитель нашей роты проводит столь ответственную беседу. Давай, давай, Кондрат Петрович, не робей, дуй до горы!
Пока что он тянет волынку:
- Побеседовать оно, конечно, можно... Коль командование доверило... Как говорится, постараюсь оправдать доверие, хоть я специально и не готовился...
Лукавит Колбаковский: держит перед собой бумажку, на которой записан план беседы, сделаны какие-то выписки, и плюс книжечку в желтом переплете. Ближе к делу, Кондрат Петрович!
Наконец, спотыкаясь, он начал читать по книжечке - про расположение Монгольской Народной Республики, ее границы и размеры, население, политическую структуру. Облизал пересохшие губы и прочитал далее о полезных ископаемых, о промышленности, о культуре. Может, еще про что-нибудь прочел бы, да сумерки сгустились, в книжечке ничего не разобрать, а о своих личных впечатлениях старшина почему-то не говорил.
Замполит Трушин спросил: "Товарищи, вопросы есть?" Несколько голосов бодро проорало: "Нету!" Колбаковский с облегчением выдохнул, вытер пот со лба. Трушин сказал: "Тогда поблагодарим товарища Колбаковского", - и раздались аплодисменты, которые и не снились певцу-солисту ефрейтору Егорше Свиридову. А вообще-то действительно полезно узнать подробней о Монголии, хотя это была, собственно, и не беседа, а громкая ч и тк а. Наш ведь союзник и друг, вторая после нас социалистическая страна...
Роты расходились по своим местам. До построения солдаты торопливо дымили махорочными самокрутками и папиросами-патрончиками. Ветерок посвистывал, как тарбаган. Сухо, словно царапаясь былинкой о былинку, шуршали травы. Взошедшая луна была разделена пополам тучевой полоской, быстро сужаясь, полоска стала похожа на тонкий кавказский ремешок, будто луна подпоясана на манер ростовских армян, - они любили такие ремешки да еще с серебряным набором. А женщины-армянки в Росстове любили носить темные шелковые шали. Мама тоже носила, хотя была русская. Приехавшая в Ростов из Москвы в тридцать восьмом году вместе с сыном, нареченным Петр. Был такой архаровец Петр Глушков, он же отличник учебы. Старшина повел роту, а я направился к Тру шипу: тот о чем-то разговаривал с командиром минометной роты.
Я сказал:
- Аида к нам спать, Федор! А?
- Не возражаю. Только вопрос: не надоем роте лейтенанта Глушкова?
- Не надоешь.
- Будь по-твоему... За жизнь поговорим?
Я кивнул. Можно и поговорить, мы давненько не философствовали как следует. Но главное - просто побыть с Федором. Это же мой фронтовой друг. Цапались с ним? Бывало. Да забылось нынче. А помнит ли он? Думаю: нет.
Мы присели на нашу не очень чтобы взбитую пышную постель, во всяком случае, мослами расчудесно ощущаешь твердь земного шара. Сапоги долой, гимнастерки и штаны долой! Правда, ночью может пробрать свежестью пустыни или полупустыни, о которых столь выразительно читал давеча старшина Колбаковский. Трушин повернулся ко мне спиной - нижняя рубаха измята, словно в рубцах от нагайки. По-видимому, и у меня такая же, хотя нагайками пас никто не стегал. Жизнь, верно, иногда охаживала, но больше по голове и не плеткой - обушком. Да ладно, что об этом? Кто считает твои синяки и шишки, а также раны? Сам считай, не передоверяй другим.
- Подымим, Федюня?
Пошучивая, я ожидал, что в ответ Трушин обзовет меня Петюней, он же сказал:
- Подымим, ветродуй!
Вот это да! Так меня обзывал в Восточной Пруссии старшина Колбаковский, когда я пребывал взводным. Нынче я - подымай выше - ротный, а вот с чего Трушин употребил это обижавшее меня словцо? Или острит? Я шучу, и он шутит? Странноватая шуточка, товарищ гвардии старший лейтенант. Я подрастерялся.
И не то что обиделся, но как-то неприятно заныло сердце, хотя и чуть-чуть. Федор этого не заметил, сказал ворчливо-добродушно:
- Ну, вытаскивай. Твоих закурим.
Протянул ему пачку.
- А чьи они?
- Мои.
- Да не про то я! Трофейные пли наши, советские?
- Наши. Дрянь вонючая.
- Как у тебя язык поворачивается! Говорить о советских папиросах дрянь!
В сумраке при затяжке огонек чуть освещает лицо Трушина, но выражения не разобрать. Зато интонацию разбираю, не шутейная, раздраженная.
- Ты что, Федор, очумел?
- Не я - ты очумел! Мы патриоты или нет?
- Я патриот. Не меньше, чем ты. А папиросы все-таки неважные...
- Неважные - куда ни шло. А то загнул - дрянь. Как будто немецкие эрзац-папиросы лучше! А вообще-то иногда и промолчать небесполезно, если тебе что-нибудь не нравится из нашего, советского.
Хочется сказать, что это демагогия, что он чурбак, и вообще недурно бы врезать ему промеж глаз! Но я же люблю своих товарищей, своих однополчан, обязан любить их: они пойдут со мной в бой, на смерть. Пересиль себя, люби Федю Трушина, как брата своего. Толстовец ты, что ли, лейтенант Глушков? При чем тут толстовство? Все проще: глупый ты и зеленый, ты мальчишка, хоть за спиной четыре года войны. И Трушин мальчишка, хоть у него за спиной те же годы. И опять вдалбливаю себе: помягче будь с людьми. Если что - уступи товарищу. Вполне миролюбиво я сказал:
- Давай-ка спать.
- Давай, - ответил Трушин менее миролюбиво.
И вместо философского, вдобавок душевного разговора мы молчком улеглись затылком к затылку, как повздорившие супруги. Первым вырубился Трушин, пустив доброго храпака. Подложив кулак под щеку, уснул и я.
8
Никогда бы не подумал, что смогу так спать, и где спать - в окопе, на войне.
О летних, начальных боях сорок первого помнится: жаркий, пыльный день, лейтенант куда-то нас ведет - то лесом, то окрайком ржаного поля; лесочком идем в полный рост, ржичкой - пугливо пригибаясь, и конца этому хождению не видать. За день намаялись, ног под собой не чуем. К вечерку на опушке стали окапываться. Лопатками шуровали неплохо, потому что ужин был неплохой, разжились кое-чем на колхозной ферме, подрубали крепенько. И потому также, что опыт, хоть и малый, подсказывал: