- Разделяю ваше мнение, товарищ Глушков. А эти храбрые детишки, вольнодумствующие щелкоперы иногда склонны загибать. По-моему, командарм чем-то им досадил...
Храбрые детишки и вольнодумствующие щелкоперы уверяли:
ничем не досаждал, просто они объективны. Редактор уточнил: категоричны. Детишки и щелкоперы стояли на своем, одновременно нахваливая комдива и командира Краснознаменного Тнльзптского корпуса, в состав которого входила наша дивизия. Это меня отчасти примирило с ними, но пить еще я отказался. Несмотря на уговоры. Конечно, "дивизнонщикп" хлопцы отменные, однако тут загибают, факт. Ведь глупым даже в полковники не выбьешься, а генерал - качественный скачок, высшая категория. Еслп хотите, для меня генерал как таковой вне критики...
А редакционный молодняк смел не только в бою, но и на язык.
И про все-то они наслышаны, судят по-своему, без оглядки. И как пишут, стервецы, в "дивизнонке" - за сердце хватает, о некоем лейтенанте Глушкове тоже недурно было написано. Удивляюсь этим способностям подобрать словечки так. чтобы за сердце брало, до печенок доставало! Ну, а насчет командующего армией они тем ве менее не правы, меня не переубедить.
19
Старичок был тщедушный, сморщенный, убогий, и кто-то сказал:
- Старичок-сморчок.
Я рявкнул:
- Отставить!
Но старичок не обиделся на солдата. И без того сморщенное личико его сморщилось еще сильней, он обнажил розовые, без зубов, десны, хихикнул и прошамкал:
- Истинно так, солдатушка. Я и есть гриб-сморчок...
Мне было жаль старика. Он был не только сморщенный, но и сухонький, невесомый, как пушинка, дунет ветер - и понесет старичка. И ветер поддувал, может, поэтому старичок и держался за что-нибудь - за спинку скамейки, за ствол дерева, за вагонные поручни.
Заприметил я его в Ишпме. Он был в армейских обносках, на голове соломенная шляпа - под ней не блеклые, не стариковские, синели глаза. Были они добрые, робкие и чистые, как у ребенка.
Чистые потому, наверно, что в старости становишься по-детски безгрешным. И у меня будет такой же незамутненный, безгреховный взгляд, когда доживу до семидесяти.
Распогодилось, и на станцию высыпал народ. Наигрывала гармошка, бубнило радио, толчея, смех, галдеж. Среди уже ставших привычными станционных занятий было и такое. Столпившись, солдаты с хохотом и шутками наблюдали, как по карнизу ходила кошка: туда-сюда, по краешку, вот-вот сорвется - и хладнокровно заглядывала вниз, любительница острых ощущении, где у кольев штакетника облизывались худущие, облезлые собаки, поглядывая на нее.
Солдаты, гогоча, толковали зрелище:
- И не боится, зараза! Свалится - разорвут в клочья.
- Играет с огнем с родственница тигра!
- Дразнит их. дразнит как: на-кась, мол, выкуси, близко, да пе достанешь!
- А как они облизываются, псы-собаки!
- Прямо цирк, еп-бс! Бесплатный цирк!
Кошка и впрямь дразнила собак. Они стали раздосадованпо, злобно поскуливать.
- Везде посередь божьих тварей война. Нету мирностп. нету...
В солдатских огрубелых голосах и гоготе я разобрал эти тихие.
сожалеющие слова. Их произнес синеглазый, высушенный годами старичок, державшийся за скамейку, у йог его был фанерный чемоданчик.
Потом я увидел его возле пассажирского поезда - с облупившейся краской вагоны, немытые оконные стекла, обшарканные, заплеванные подножки. Он упрашивал дебелую распаренную проводницу со свернутыми флажками посадить его. Она отвечала непреклонно:
- Как же я посажу, любезный папаша, ежели у тебя билета нет? На незаконность толкаешь.
- Так их, бплетов-то. нету в кассе, как есть нету, красавица, - шамкал старичок жалобно и просительно. - Посади, сделай божескую милость, век не забуду.
- На преступление толкаешь, папаша. Сказала, - значит, все, пе посажу. Некуда. Вагон забитый. Как селедки в бочке...
Да, поезд был забит до отказа. Старичок поковылял к соседнему вагону, к молоденькой грудастой проводнице в берете, любезничавшей с тихоокеанским морячком.
Потом я встретил старика у нашего эшелона. Он опять просил посадить его. Солдаты объясняли: не имеем права, папаша, брать штатского в воинский эшелон, не обессудь. Он прошамкал:
- Не забижайте старого старика. У меня трое сынов и пятеро внуков воевали, вот как вы.
Солдаты говорили: "Не имеем права", разводили руками, отворачивались. И тогда я спросил у пего:
- Докуда ехать, отец?
Оп встрепенулся, весь подался ко мне.
- До Омска, сынок, до Омска! Тут-то недалече...
До Омска недалеко, это так, старшина Колбаковский давеча подтверждал. Я отнял у старика чемоданчик, сказав:
- Пойдемте в нашу теплушку.
Пока шли, я подумал, что, конечно, это пепорядок - везти гражданского в воинском эшелоне, - что надо где-то устроить его на нарах, не стеснив солдат, что начальство наверняка взгреет меня, если усечет.
Около теплушки разминался Колбаковский. Я сказал:
- Старшина, подвезем человека до Омска?
Он кивнул, спросил у старика:
- Вшивости нету?
- Нету, - виновато ответил тот.
- Полезай. - Колбаковскпй забрался по лесепке, подал старичку руку, я подтолкнул в спину, и он, кряхтя, залез в вагон.
Колбаковскпй веско произнес:
- Па остановках без надобности не выползай, ферштееп?
- Чего-чего, милый?
- На остановках сиди и не рыпайся, не то попадешь на глаза кому не следоват, понял?
- Понял, милый, понял! Спасибо, родные вы мои сыночки...
- Не аллилуйствуй, - строго сказал Колбаковский, и я подивился этой воскресшей в старшине строгости. С солдатами уже иной, размягченный, а вот на старичка наседает, взыграло былое, забилось ретивое...
Старичок пришибленно примолк, оглядываясь. И я огляделся и приказал Нестерову:
- Давай наверх, ко мне. там можно потесниться. А его на твое место, несподручно ему лазать на верхотуру.
- Есть, товарищ лейтенант! - рубанул Нестеров и, схватив вещевой мешок, шинель, закинул их наверх. - Прошу, дедушка!
Вот тут кто-то и сказал: "Старичок-сморчок-), - а я рявкнул.
Робея, старичок пристроился на краешке нар. Но когда пассажирский поезд, на который его не пустили, стронулся на соседнем пути, во взгляде старичка промелькнуло: пичо, милый, и я за тобой, далёко не уйдешь. Наш эшелон пошел, набирая скорость, и у старичка взгляд стал еще живей да веселей.