Мы открыли скрипучую калитку, и перед нами предстала избушка на курьих ножках. Окна хилой, но довольно вместительной хибары светились, ее мшистую крышу серебрила луна.
Вверху, над черными макушками деревьев, закрывая временами лунный серп, летал какой-то горшок. Описав круг, горшок снизился и опустился у порога. Это была медная ступа. Из нее проворно выскочила сгорбленная старушка с клетчатым платком на голове. Лицо у нее морщинистое, с некрасивым скрюченным носом, но доброе и чуть хитроватое.
— А, ясные соколы, — насмешливо приветствовала она. — Прискакали лечиться? Видела, как лупили вас. Все видела. Заходите.
Старушка была в курсе всех событий, хотя телевизора в ее горенке мы не обнаружили. Горенка освещалась горящими лучинками. В дрожащем, прыгающем свете мы увидели пучки сухих трав, подвешенные на бечевках. В затянутых паутиной углах метались тени, похожие на летучих мышей. На печке в горшке что-то кипело, булькало, пузырилось. Старушка подсыпала в целебное варево зерен и, делая костлявыми руками кругообразные движения, забормотала заклинания.
Дядя Абу стоял тихо, не желая нарушать ее творческий экстаз. Наконец не выдержал, с трудом вытянул из Памяти телевизор и поставил его на дощатый стол. Он хотел узнать, что делается в городе. Но старушка притронулась к антенне, и экран погас.
— Не травмируйте психику, — решительно заявила она. — Рано вам смотреть такое.
— Но мы здоровы, — робко возразил дядя Абу.
— Много вы знаете, — фыркнула бабуся. — Покажите лучше свои раны.
Увидев багровые полосы на моей спине, она всплеснула руками и запричитала:
— Бедные мои! Как исхлестал он вас. Как исхлестал!
Добрая баба Яга окунула в бурлящее варево широкие листья клена и покрыла ими мою истерзанную, ноющую спину. Я зажмурился от приятной теплоты и целительной щекотки. Минут через пять боль как рукой сняло, а дядя Абу даже сидеть мог.
— Ловко, — восхитился он.
— То-то! — подняв палец, поучительно сказала старушка. — Сейчас приготовлю вам чай, а сама отправлюсь по делам.
Вскоре душистый напиток был готов, а бабуся уселась в свой летательный аппарат — медную ступу, выпорхнула в распахнувшуюся дверь и растаяла в лунном сиянии. Трудолюбивая, как пчела, она и ночью выискивала лекарственные травы, коренья, семена.
Мы присели к телевизору. Но как ни бился дядя Абу, экран не загорался.
— Ну и бабуся, — сердился этот знаток электроники. — Ловко заблокировала. Заколдовала.
Наконец экран замигал и высветил гряду волокнистых, пронизанных лунными лучами облаков. Летающие микропередатчики повернулись объективами вниз и с большой высоты показали город.
С ним творилось что-то неладное. Уличные фонари и рекламные щиты гасли, целые кварталы исчезали, будто проваливались под землю. Во мгле слышались вопли изгнанников и грохот рушащихся зданий. Угрюм-Бурчеев, как мы догадывались, маршировал и на пути своем сметал все лишнее. Может быть, он задумал на месте старого города воздвигнуть новый?
Решили подождать до утра. Выпив пахучее бабушкино зелье, мы улеглись на охапки сухого сена и провалились в глубокий исцеляющий сон.
Проснулись около полудня. На столе кучки только что собранных трав, но сама бабуся отсутствовала.
— Что же с городом? — спросил дядя Абу.
Мы включили экран и ахнули: города не было! Солнце не играло на куполах, не искрилось на шпилях: ни церквей, ни храмов, ни величественных дворцов. Кругом, насколько хватал глаз, необозримая равнина — унылая и плоская, как тундра. Лишь на бывшей центральной площади сиротливо торчала громада собора Парижской богоматери, увенчанная багровыми буквами — ЦДП. От собора во все стороны тянулись посыпанные песком улицы и геометрически правильные ряды приземистых казарм.
Из многих тысяч телепередатчиков уцелел лишь один. Но это был удивительный передатчик — озорной и резвый, как расшалившийся ребенок. Он игриво порхал, взлетал и снижался, выхватывая эффектные ракурсы. Застыв на месте, он долго показывал окруженный казармами строевой плац. На нем сновали изгнанники, одетые, как в былые времена, кто во что горазд: в черные фраки, в голубые мундиры, в украшенные позументами камзолы. Среди них и мои конвоиры. Узнал я их с большим трудом, так как нарядную гусарскую форму они сменили на серые солдатские шинели. «Молодцы, — мысленно похвалил я их. — Догадались!»
Изгнанники суетились, сбивались в кучки и, размахивая руками, громко спорили. С испуганными лицами они выкрикивали новые для себя слова: шомпола, розги. Горожане не могли взять в толк, как угодить неумолимому Гроссмейстеру. Как ни старались, их все равно ждала порка.
По улице к плацу бежал субъект с развевающимся на ветру пестрым галстуком. Лицо его искажено таким ужасом, словно за ним гналась Медуза Горгона.
— Идет! — вопил он. — Идет Гроссмейстер!
По улице, четко печатая шаг, шел Угрюм-Бурчеев. Рядом вертелся агент царской охранки, а чуть позади правильным строем шагали оловянные солдатики. Ино-гда они вытягивались в рослых солдат и снова сворачивались в оловянных пигмеев.
В левой руке новый Гроссмейстер держал все ту же книгу. Если раньше она вызывала у изгнанников смех, то сейчас они смотрели на нее с каким-то суеверным ужасом. Они уже прочитали название — «Устав о не-уклонном сечении» — и вполне уяснили его страшный смысл.
Изгнанники опустились перед Гроссмейстером на колени и, стараясь снискать расположение, захлопали в ладоши — ничего нового они придумать не могли. Угрюм-Бурчеев глядел на горожан ничего не выражающим взглядом. Чувствовалось, однако, что нестройные всплески аплодисментов и пестрота одеяний его раздражают. Он чуть шевельнул губами. Солдаты стали хватать самых нарядных и пороть их шомполами. Субъекту с пестрым галстуком удалось вырваться из солдатских рук.
— Не смеете! — кричал он. — Я депутат парламента! Конституция! Нам нужна конституция!
Глаза Угрюм-Бурчеева изменились… Нет, об этом истукане нельзя сказать, что слово «конституция» его словно громом поразило. Просто в стальном взгляде на миг промелькнуло что-то похожее на недоумение.
Солдаты тем временем оттащили депутата парламента в сторону, привязали к столбу и сложили у его ног дрова и хворост. Они уже усвоили этот вид казни. Телепередатчик продолжал нас удивлять. Уж не живой ли он? Не желая взирать на жестокую сцену, передатчик отвернулся. В его объективе — безмятежная голубизна с редкими облаками. Однако и здесь он не нашел мира и тишины: вместе с клубами дыма неслись к небу вопли сжигаемого депутата.
— Любуетесь? — услышали мы насмешливый голос вернувшейся бабуси. Погасив телевизор, она ворчливо добавила: — Шли бы лучше в лес погулять.
Вылазка в лес была просто необходима. Кони… Втайне мы постоянно думали о них, но вслух не заговаривали из какого-то суеверного чувства. Слишком многое зависело от того, как они примут нас.
В лесу стояла тишина, прерываемая гулкой дробью дятлов. В безлесных низинах попадались небольшие озера. Они сверкали под солнцем, искрились, словно смеялись живым русалочьим смехом. Но сами озорные существа не возникали и не беспокоили нас, не пытались искупать, хотя становилось жарко. Будто понимали, что нам не до этого, что мы чего-то боимся.
Да, я изрядно трусил. Я страшился самого себя, даже показалось на миг, что в каком-то подполье моем, в сыром, заплесневевшем углу еще таится скользкий, увертливый и душевно неароматный Пьер Гранье. А что, если Орленок учует его?
Еще больше меня тревожил дядя Абу. Рядом со мной, опустив голову, шел не самоуверенный джинн, а заметно приунывший, не веривший в свою удачу человек.
Час спустя показалась широкая луговина с редко расставленными ветвистыми деревьями. В их тени паслись красавцы: серый в яблоках Метеор и мой Орленок. Кони вскинули головы, увидели нас и радостно заржали. Истосковались они по людям.
Все страхи мои оказались напрасными. Орленок налетел на меня, как снежный вихрь. Я окунулся в развевающуюся серебряную гриву, как в пенистую волну, посмотрел в его глаза… И мы узнали друг друга! С огромным облегчением я обхватил теплую шелковистую шею.