– Ну вот, начинается! – воскликнула Таня с осуждающим восторгом единомышленника, быстро уловившего знакомый прием. – Опять, папа? Не поймешь у тебя, где шутка, где серьезно. Подожди, мамы нет, она на Солнечной поляне работает. Садись в шезлонг, вот сюда садись!
Она потянула его за руку, посадила лицом к солнцу, сама села напротив, откинулась в шезлонге, таинственно взглядывая из-под мохнатых, белесо опаленных солнцем ресниц.
– Папа, я хочу у тебя спросить – правда или нет? Хотя я ни капли не верю…
– Чему именно, дочь?
Таня наморщила нос.
– Ужасно глупые слухи, от которых уши вянут. Вчера на пляже ко мне подошла эта толстуха Симка Анисимова, крокодилица известная, ну, дочь бывшего твоего оператора, который сейчас дачу в нашем поселке купил, и ехидно так говорит: «Ты знаешь, что с твоим отцом?» – «Нет, а что ты знаешь?» – «Значит, не знаешь, что уже все знают?» – «А в чем дело?» – спрашиваю. А она: «Ну ничего, все узнаешь, когда надо будет!» И глазки блестят, как у ведьмочки. Потрясающе! – Таня хмыкнула. – Я, конечно, назвала ее кухонной скалкой, но кто-то глупые слухи выдумывает…
– Какие, дочь? По-моему, ты не договорила.
– Будто у тебя в съемочной группе погибла молодая актриса… и будто ты к ней был неравнодушен, – сказала Таня и покраснела, независимо тряхнула головой, протестуя и не соглашаясь. – Всем ясно: слухи распространяют кухонные скалки…
– Танька ты моя милая, – сказал Крымов, видя на лице дочери искренность, неумение лгать, озабоченность защитой семейной чести, которую он, ее отец, не способен был уронить.
– Вот уж, называется, наговорила! Да это же слухи, папа! – воскликнула озабоченно Таня и хлестко щелкнула себя по коленям. – Ничего не слушай! Я тебя сейчас удивлю и развеселю! Знаешь, у нас скоро свадьба – наш Валентин Вячеславович, студент третьего курса, знаешь что? Выходит замуж. То есть я всегда путаю… Ха-ха, просто женится. Это еще почти тайна, в газетах об этом еще не шумели, интервью не брали, но, но, но…
– И что «но», Таня?
– Но все идет к этому. Мама в панике. Просто невероятно! Как только жених приезжает со своей избранницей, мама себе места не находит, берет свой мольберт – и на целый день на этюды. Не приходит к обеду, в лесу, наверно, питается ягодами. Ужасно переживает, а мне смешно, хотя виду не показываю. Нашел себе… непревзойденную Джульетту – утя, утя, утя!
Крымов уловил в ее голосе плохо скрытую ревность, но она тотчас засмеялась так звонко, так естественно и, вся загорелая, с льняными волосами, заискрилась юностью, беззаботным здоровьем, а его на секунду сжало необъяснимое пронзительное чувство опасения за нее: случись что с Таней – и ничто не удержало бы его на земле.
– Утя? Ее звать Утя? – спросил он вполголоса, непроизвольно связывая это секундное чувство опасения с тем страшным июньским днем и холодом мокрых светлых волос на его щеке.
– Утя, утя, утя, – смешливо повторила Таня и показала поцарапанными пальцами, будто вытягивает свой облупившийся нос– Непонятно? У нашей невесты утиный носик, такой остренький носик… и башмачком, его так и хочется потрогать, я прямо удержаться не могу, но она – знаешь? – с самомнением. Да ты ее увидишь. Студент с утра ее на пляж повел. К обеду придут.
– Ты не слишком ли к этой уте? А?
– Ни капли. Мне интересно за ней и Валентином наблюдать. Он просто спятил, изображает индюка, а она – павлиниху, даже мизинчик оттопыривает, когда стакан берет. Утю звать Людмила. Вот тебе – Руслан и Людмила. До невозможности юмористично! Ранние произведения Антона Павловича Чехова. А мама – в ужасе.
– Я соскучился по тебе, Танька, – сказал ласково Крымов и встал с шезлонга. – Что ж, ясно. Пойду к себе. А ты открой чемодан и выбери подарок. По-моему, тебе понравятся вьетнамки на шнурках.
В кабинете были распахнуты окна, дверь на балкон, и мягко ходил садовый воздух.
Он оглядел свою мансарду и сразу заметил постороннее вмешательство, чужое присутствие в ней.
На диване, где он любил лежать у раскрытого окна, глядя на закат, на тихое угасающее золото на березах, предаваясь томительной власти вечерних мыслей (как определяла это Ольга), сейчас белели подушка и простыня, наполовину прикрытые одеялом – наспех прибранная постель, – возле на спинку стула был небрежно повешен женский халатик; коричневая сумка с ремнем забыто брошена на коврик близ письменного стола. Ему непривычно было, что его проигрыватель раскрыт, книги на полках кем-то потревожены, на краю журнального столика отблескивало на подставке круглое зеркальце, а рядом лежали тюбик губной помады, плоская коробочка с пудрой, женская расческа. И то, что в его кабинете ночевала, по-видимому, невеста сына, задевало Крымова простодушным и бесцеремонным вторжением в его обжитые владения, где неизменно царствовал выбранный им и заведенный для работы порядок.
«Значит, так уж далеко зашло, если она ночует на даче?» Он снял пиджак, походил по кабинету, насквозь светлому, всегда покойному его убежищу, постоял против журнального столика, поглядывая на зеркальце, в которое утром, вероятно, смотрелась невеста сына, с ироническим удивлением отметил, что зеркальце ее поставлено на кипу вариантов режиссерского сценария, сказал вслух: «А это трогательно», – и вышел из кабинета.
Перед тем как спуститься вниз, Крымов заглянул в комнату жены, маленькую, уютную, куда ему приятно было заходить, в мир ностальгии по прошлой Москве двадцатых и сороковых годов, ныне ставшей холодным многоэтажным городом, потерявшим прежнюю душу.
Здесь, в уголке Ольги, было то, что любила она: плавность линий и изгибов, стройность, округлость в архитектуре, распространяющей тепло, успокоение, радость силуэтов, – рисунки и фотографии Пречистенского бульвара, Храм Христа Спасителя с видом на Замоскворечье, Сухарева башня с белыми узорами, ярусами и открытой галереей, весеннее Зарядье, его утренние переулки, вековые часовни и Ольгин московский пейзаж, весь в ледяной розовости зари, с обросшим инеем первым трамваем на пустынной улице, а рядом пейзаж дачный, грустно влекущий настроение сумерек: за окном голубеет зимний воздух, синеет снег на покатых крышах меж черных елей, и кое-где уже теплятся огоньки в домах.
Всякий раз Крымова овеивало здесь нетронутой чистотой, исходившей от старых фотографий, пейзажей на стенах, от чертежного стола с лампой на гибкой ножке, от тюлевой занавески до пола, в слабых волнистых движениях которой было что-то женственное, опрятное, так же как и опрятно застеленной кровати Ольги.
Когда пятнадцать лет назад строили дачу, эту комнатку отделали первой и не в Москве, а на даче встречали Новый год, возбужденные строительными хлопотами, деловыми разговорами с плотниками, исполненные самых радужных надежд на будущее, уповая на то, чтобы летом жить, работать в саду, принимать гостей, разумеется, только за городом. Но та первая встреча Нового года на даче была случайной и особенной, потому что, задержанные обильной метелью, завалившей дороги, они не поехали в Москву и, отрезанные снегопадом, остались вдвоем в недостроенном доме, скипидарно пахнущем холодными стружками на лестнице и воском свечей, оттаявшей хвоей в Ольгиной натопленной комнате, сотрясаемой вьюгой целый вечер. И все, что тогда делала, говорила Ольга, было наполнено ее любовью к нему: в ее безобманных, бархатных глазах, подставленных его взгляду, проходила то улыбка, то вырастала робкая нежность, когда он касался ее, своей жены, уже родившей двоих детей, но такой же нерешительной, как в девическую пору, отчего-то стеснявшейся его нетерпения.
Он срубил в лесу елку, принес ее вместе с металлическим духом снега, сплошь завьюженную, и Ольга стала наряжать ее нарезанными из остатков обоев гирляндами, он же мешал ей, топтался позади, острил, советовал, видел ее наклоненную гладко причесанную голову, тугой узел волос на затылке и то и дело брал ее за плечи, поворачивал к себе. А она, завороженно глядя ему в лицо, говорила растерянно: