Положение Абдуррахима с каждым днем делалось все более шатким. Только в волнениях на севере страны среди вольнолюбивых племен или в мятежах непокорных моголов, таджиков и белуджей, туркмен, хезарейцев, узбеков он искал и находил опору своим честолюбивым замыслам. Играть дальше в независимость и самостоятельность было приятно для честолюбия и кармана, но чаша весов все больше перевешивала в сторону центрального правительства. Последняя ставка в виде Гуляма, предложенная Джаббаром ибн-Салманом, явно шаткая, явно ненадежная.
Абдуррахим жадно прислушивался к каждому слову разговора. Ему все больше не нравился этот Гулям. Слишком много он говорит о совести, о народе, о родине. Для себялюбца и стяжателя Абдуррахима все разговоры о любви к родине, народу были выше его понимания. Он не верил в любовь к родине. Он очень любил себя, свои удовольствия, вкусную пищу, красивых жен, увлекательную охоту, пышный восточный почет, лесть и восторги.
Но минуточку! Что такое затеял этот араб? Почему-то он резко изменил тон. Видимо, понял, что зря теряет время.
Джаббар ибн-Салман перестал улыбаться и вдруг бросил Гуляму:
- Ваша жена - агент ГПУ.
Он сказал это таким тоном, словно Настя-ханум и не присутствовала здесь. Он откинул церемонии. Он забыл даже обыкновенную вежливость и только поглядывал сухо то на Гуляма, то на Настю-ханум.
Он внимательно смотрел. Он ловил каждый их взгляд, каждое мимолетное движение их лиц. Сведения, полученные от Анко Хамбера, были очень вескими. В руки Джаббара ибн-Салмана Анко Хамбер дал сильное оружие.
Гулям нежно поглядел в глаза жене и пожал плечами. В лице Насти-ханум можно было прочитать только презрение и равнодушие. Супруги даже не нашли нужным ничего сказать.
Что же. Они сейчас заговорят. Сейчас...
Джаббар ибн-Салман сразу, как заправский игрок, выложил карты на стол:
- Ваша жена ездила в ваше отсутствие в Ашхабад. Ваша жена получила советский паспорт в советском консульстве в Мешхеде. Ваша жена передала ГПУ в Ашхабаде тайные сведения государственного значения. Вы понимаете, что все это значит?
Лицо Гуляма сохраняло невозмутимую ясность. Краска проступила на лице Насти-ханум.
- Настя, скажи этому господину, - сказал медленно Гулям, - что это ложь, и пусть он идет туда, откуда он пришел.
Гулям любил Настю-ханум. Он безумствовал из-за любви к ней. Как говорит восточный поэт:
Да будет влюбленный всегда опьянен и неистов,
Да будет он безумен, беспокоен и безрассуден.
Но он осекся. В глазах его мелькнуло удивление. Настя-ханум сидела пунцовая, на ресницах ее блестели слезы.
Торжественно Джаббар ибн-Салман сказал:
- Господин Гулям, вы не докажете в Кабуле, что вы тут ни при чем. Ваша жена русская, ваша жена советская, ваша жена ездит в Советский Союз. Кто вам поверит? Вам нельзя возвращаться к себе в Сулеймановы горы... В Кабуле вас просто схватят... У вас один путь... принять наше предложение...
И он с торжеством поглядел на забеспокоившегося, оживившегося Абдуррахима.
Недоумение Гуляма росло. Он не придал значения ни единому слову Джаббара. Он ненавидел и презирал вымогателей, кем бы они ни были. Но его поразила перемена в Насте-ханум. Она была убита, растерянна. Она прятала глаза. Он знал Настю-ханум, знал ее характер, ее гордость. Она должна была крикнуть "нет!" и прогнать этого наглеца. Они никогда не сказали друг другу слова неправды. Пять лет они жили мужем и женой, и пять лет они верили друг другу, как себе. С ужасом Гулям вдруг ощутил, что их любви что-то угрожает.
Злоба поднималась в душе Гуляма. Но злобу он чувствовал не к жене, которая, как он уже понял, была откровенна с ним не до конца, а к этому арабу, слова которого разрушили доверие, на котором высился храм их любви. Пуштуны убивают и за меньшее. Гулям мог убить Джаббара ибн-Салмана. Он убил бы его, чтобы не дать ему говорить, чтобы изо рта его не вырвалось бы больше ни единого слова, чтобы вообще извалявшийся в грязи его язык не коснулся имени любимой женщины, которая была его женой, его возлюбленной, его другом, его душой, его существом. Мысль убить тут же араба обожгла Гуляма. И он убил бы его. Как? Он не знал... Сознание Гуляма находилось в горячечном тумане. Он хотел и готов был убить. И он уже ни о чем не думал больше...
Но Настя-ханум прочла его мысли. Ей стало страшно, и она вскрикнула. Гулям пришел в себя.
Настя-ханум крепко, до боли сжимала его руки и кричала ему в лицо. Он, казалось, не понимал смысла ее крика. Ее слова раскрывали обман. От таких слов жены муж должен потерять всякую веру в жену, а с верой и любовь. Это закономерно. Этого требовала мужская логика. Закон мужа и повелителя! Слова Насти-ханум могли и должны были раздавить Гуляма, разрушить их любовь...
Удивительно... Гулям почувствовал необыкновенную ясность и легкость. Ярость погасла... Осталась нежность...
В своем крике Настя-ханум выразила всю горечь и боль, копившиеся столько лет. Она не могла позволить, чтобы этот отвратительный человек смел играть ее сердцем, ее любовью... Пусть лучше она сама растопчет себе сердце, но она не позволит касаться своего сердца грязными пальцами...
- Андрейка... У меня в Ашхабаде Андрейка... У мамы... Андрей... без меня. Сын... Прости... Убей, но прости!.. Я не говорила тебе... об Андрее.
Несвязны, путаны были ее слова. Неважно, как она говорила. Еще тогда, в Мешхеде, Гулям понял одно, что Настя-ханум только ради их любви обманула его, не сказав ему, что у нее есть ребенок от первого мужа. Он понял, и давно понял ее. Когда они встретились в Чаарбаг Фаурке после разлуки, он даже не спросил ее ни о чем. Она не заговорила об этом, а он не спрашивал. К чему? Они и без того отлично понимали друг друга. Он знал, и она знала. Они видели это в глазах друг друга. И если бы не необходимость ехать в Кабул, если бы не неизвестность и мрак впереди. Гулям давно бы поцеловал Настю-ханум и сказал бы ей: "Привези сына, он будет моим сыном, нашим сыном".
Но сейчас все затмила радость: она ездила в Ашхабад совсем не затем, что приписал ей Джаббар ибн-Салман. Мотивы ее поездки были высоки и благородны и ничего не имели общего с низостью и подлостью Джаббар ибн-Салмана и ему подобных. Гулям обнял Настю-ханум и нежно гладил ее волосы.
- Уходите! Убирайтесь! - сказал он Ибн-Салману. - Я хотел убить вас. Убирайтесь со своей грязью, именуемой, кажется, политикой... Я уезжаю в Кабул, и будьте вы прокляты!..
И, посмотрев в глаза любимой, он прочитал двустишие поэта Бедиля:
И так ее он обнял, словно вдруг
Он приобрел сто верных страстных рук...
Четвертая и последняя запись
в ученической тетрадке с таблицей
умножения на голубой обложке
Ты, у которого обгорают только
крылья от огня любви,
взгляни на меня: я сгораю целиком.
С а а д и
Не знаю, уместится ли столько "латифе" - истории - на оставшихся от моего писания двух страничках тетрадки моей дочки-умницы. Очень уж много произошло всякого.
А если все не уместится, конец запишу на голубой обложке или на чем-нибудь, как делал, рассказывают, сладкоречивый поэт Абу Нефас, у которого порой неожиданно кончалась бумага и он, не унывая, писал стихи и на пергаменте, и на коже, и на верблюжьей лопатке, и на глиняных черепках.
Поэт Абу Нефас справедливо утверждал, что уши даны человеку слушать и узнавать. И мы, Алаярбек Даниарбек, слушали и узнавали. И стена из глины и камня не помешала нам, Алаярбеку Даниарбеку, узнать то, что мы узнали. Кто не знает в странах Востока и Запада мудрую, поучительную и полную интереса книгу "Чохор дервиш"*, содержащую истории, рассказанные четырьмя странствующими дервишами, не стригшими волос и разгуливавшими по миру с посохами длиной в десять локтей. Я, Алаярбек Даниарбек, поистине странствующий дервиш, хоть и нет у меня длинных патл и посоха. И почему бы мне не рассказать несколько поучительных историй, именуемых "латифе"? Извольте же.