– Пойдем завтра за красными?[33] – Она положила в корзину очередной подосиновик и вдруг, оставив ее в траве, встала с корточек и вплотную подошла ко мне. Почти прижалась ко мне! Ее простенький, украшенный скромной вышивкой сарафан легко касался моего камуфляжа. – Коста, родненький…
Я никак не мог перехватить ее взгляд. Она отводила глаза, смотрела себе под ноги, и я в этот момент совершенно отчетливо ощутил то напряжение, с которым она пытается подыскать подходящие фразы. Как будто ее состояние передалось мне.
Я взял ее за руки.
Я знал, что она хочет сейчас сказать.
Я ждал и очень боялся этого разговора, трусливо надеясь, что Настя отложит его на последний момент или вообще не решится его завести. Но она была сильной девочкой.
Несчастной девочкой, обреченной на вечное прозябание в таежной глуши. Без семьи, без детей. Без настоящей любви… С непоколебимой верой в Спасителя. С крюковыми книгами, по которым умеет исполнять песнопения. С кусочком «Сейфгарда», который хранится в тайнике у нее в девочишнике…
– Родненький мой! – Она наконец набралась решимости и, вырвав из моих ладоней руки, крепко обвила меня за шею. – Родненький! Кажин день Бога молю, чтобы не уезжал ты никуда. Чтобы он тебя надоумил остаться у нас, приобщиться к святости нашей.
– Мне нельзя, Настя, – пробормотал я. – В Питере меня ждет одно дело. Очень важное дело. Его нельзя ни отменить, ни отложить.
– Знаю я твое дело! – всхлипнула Настя. – На убивство тебя так и тянет. – Она уткнулась лицом мне в плечо, всхлипнула еще раз. – Так езжай, потешь лукавого кровью и возвращайся к нам грех свой замаливать. А я-то дождусь тебя, миленький. Век буду ждать. – И прошептала чуть слышно: – Люб ты мне. Разве не видишь?
Белый платок, которым она, как и другие женщины и девочки, плотно повязывала голову, сбился на сторону, и я впервые увидел ее волосы, темные и пушистые, заплетенные в толстую косу и уложенные венцом на затылке. Я попытался развязать узел на платке. Не получилось. Тогда я просто спустил его на тонкую загорелую шею, вытащил из Настиной прически несколько деревянных шпилек-лучинок и начал расплетать косу. Девушка замерла, еще плотнее прижалась ко мне и, прошептав: «Грех-то какой», робко коснулась губами моей щеки.
Я погладил ее по узенькой попке, сжал в ладонях округлые ягодицы. Настя судорожно вздохнула, слабо попыталась от меня оттолкнуться, но этого проблеска разума хватило лишь на долю секунды. И вот девушка уже жадно припадает к моим губам. А я отмечаю, что она совершенно не умеет целоваться. Да и у кого ей здесь было брать такие уроки?
Я присел на корточки, прижался лицом к ее животу. И почувствовал, какой он горячий, как напряжен брюшной пресс, даже через грубый материал сарафана. Я сместил лицо ниже, ощутил под щекой выпуклый лобок. Настя вздрогнула, шумно втянула воздух и впервые ничего не сказала про грех. Прошептала:
– Любушка мой… Желанный… – И опустилась рядом со мной в густую, уже пожухлую по-осеннему траву.
«Проклятие! И что же я такое творю? – промелькнуло у меня в голове. – Ведь это все равно, что играть в папу и маму с двенадцатилетней девчонкой! Настя, несмотря на ее почти „осьмнадцать“, во всем, что я сейчас собираюсь с ней сделать, не искушеннее новорожденной. А я покручу с ней любовь и через неделю сбегу. Если и не обрюхатив эту красавицу, то уж точно оставив у нее в душе великую смуту. И неистребимое чувство вины. Ведь она и без того сумасшедшая. Нет! Так нельзя!»
Я отлично понимал, что нельзя, а правая рука в это время все крепче и крепче сжимала узкое плечико. И левая рука уже блудливо прокралась под сарафан и скользила по гладкой коже ноги. Добралась уже до колена. И медленно продвигалась все дальше и дальше.
Настасья замерла. Лежала, закрыв глаза, на спине, не в силах пошевелиться. Лишь шумно и прерывисто дышала, да с губ иногда срывалось чуть слышное:
– Любимый… желанный…
«Нет! Так нельзя! Надо остановиться! Немедленно прекратить!»
А пальцы левой руки уже коснулись мягкого пушка на лобке. Настя вздрогнула, напряглась всем своим худеньким телом и, запрокинув голову, выдавила из себя глухой протяжный стон. А я уже вовсю ласкал ее влажное лоно, вожделенно наблюдая за тем, как девушка, подняв себе на живот сарафан, широко раздвинула ноги и ритмично приподнимает и опускает бедра.
Я никак не мог решить, что делать дальше. Пойти на поводу своих кобелячьих инстинктов? Или все же не переступать запретной черты, избавить совесть от скверны?
Я убрал ладонь с ее лобка, расстегнул брюки и стянул их и трусы до колен. Голыми ляжками ощутил холодную землю и жесткую траву.
– Люби-ы-ымый…
Взял ее руку и положил себе на член. Пальцы были тоненькими и горячими, ладошка – влажной от пота.
– Жела-анный…
Настасья до боли сжала мошонку, потом, словно обжегшись, резко отдернула руку и крепко обвила мою шею. Она развернулась на бок, решительно привлекла меня к себе и прижалась ко мне так, будто хотела слиться со мной в единое целое, стать второй половинкой меня. Чтобы я, как бы того не желал, не смог бы никуда от нее деться. Чтобы был обречен навечно иметь при себе эту фанатичную староверку. Эту самую лучшую, самую светлую и искреннюю девушку из всех, что встречал в своей жизни.
«И откуда в этом маленьком хрупком теле столько силищи, столько страсти? – подумал я, а Настасья закинула на меня ногу. Она уже почти оседлала меня. Ее всю трясло. И она уже совершенно не контролировала себя. – Как же она будет потом, когда опомнится, корить себя за все, что сейчас делает! Как ей, чистой и непорочной, будет стыдно! Какие страшные епитимьи она на себя наложит! Нет! Так нельзя…»
Хоть это и было нестерпимо мучительно, но я смог сдержаться. Не переступил последней границы, не совершил непоправимого. Настасья так и осталась девушкой, а я избавил себя от неподъемного камня, который – я был в этом уверен – потом еще долго бы тяжелил мою душу. Мы пролежали в березовой роще до вечера, лаская друг друга, порой доходя до безумства, порой уже ступая на самую грань, но всякий раз, когда казалось, что уже поздно и назад не повернуть, я умудрялся брать себя в руки. Стряхивал с себя сладкую истому и упивался мыслью о том, какой я хороший! Какой же я не подлец!..
– Настена, очнись. Пора возвращаться. Переполошим всех в сикте, еще кинутся нас искать. Очнись, любимая.
Девушка открыла глаза, испуганно поглядела на меня. И, словно стряхивая с себя дьявольское наваждение, потрясла головой. И поспешила стыдливо одернуть задранный на грудь сарафан.
– О Хосподи! Грех-то какой! Нечистый в меня вселился, поди. Лишил памяти. О Хосподи, грех! Не замолить-то теперича.
– Настюшка… – Я наклонился, попытался ее поцеловать, но она увернулась. – Не было никакого греха. Не довели мы до греха.
– Был грех, – уперто заявила Настасья. – И не замолить-то его теперича. – Она томно потянулась всем телом и, видимо на секунду забыв о том, что только что страшно согрешила, промурлыкала: – А сладко-то как! Никогда мне сладко так не было! – И она опять крепко прижалась ко мне…
Мы, одуревшие от того, что недавно произошло между нами, уже почти дошли до сикта, когда Настя вспомнила, что забыла в роще корзинку с грибами. Пришлось возвращаться обратно, и я отметил, что участок примятой травы, где еще час назад стонала от небывалого наслаждения, Настасья обошла по широкой дуге, бросив на него испуганный взгляд. Словно он был заражен. Словно сатана обсыпал там все отравой.
Когда мы вернулись в деревню, старец Савелий, повстречавшийся нам у околицы, лукаво улыбнулся в седую бороду и заметил:
– Припозднились вы нынче. Угуляли далече небось. Или здесь рядышком?
– Далече ходили, – не моргнув глазом, соврала Настя. – За старицу, в волчий сузем. – А когда мы уже отошли от старца подальше, снова повторила: – Грех-то. Грех-то какой нынче мы сотворили!
Меня же в этот момент занимало другое – создалось впечатление, что Савелий чего-то недоговорил, о чем-то догадывается. Что он имел в виду, когда спрашивал «Или здесь рядышком…»? И не может ли теперь случиться у нас неприятностей, добавиться у меня проблем, которых и без того выше крыши. Мне очень не хотелось добавлять к ним еще одну, и немалую, из-за любовной интрижки…