Литмир - Электронная Библиотека

– Что вам на это ответить? – сказал Цагеридзе. Та трудная душевная борьба, которую при нем мужественно выдержала Баженова, его покорила. Он высоко ценил мужество в человеке. – Я не знаю, что вам ответить, Мария. Вы сказали «домой»… Именно, может быть, поэтому я долго и не шел. Я думал. Что я могу сказать вам, Мария? Меня послали сюда начальником рейда, руководить людьми, обеспечивать выполнение плана. Ближайшая задача – спасти замороженный лес. Кто знает, решит ли его судьбу весенний день, сам ледоход, а может быть, вот этот зимний день, которого потом, весной, одного-единственного не хватит. Пора бы уже начальнику рейда подписать приказ и людям приступить к работе. А я не знаю, какое мне принять решение. Арифметика не в мою пользу, не в пользу государства, она союзница Василия Петровича. И я должен думать, как тот мужик, который в Петербурге убрал с площади камень и о котором я сам с собой с таким удовольствием разговаривал вслух, когда вы вошли. Вот о чем и вот как я должен думать. А я соображаю, где мне ночевать с завтрашнего дня, потому что теплое слово «домой» у меня плохо вяжется с тем, что я испытываю здесь. Вы меня должны простить, Мария, кажется, я снова говорю обидные для вас вещи, но говорить неправду я совсем не могу.

Баженова грустно усмехнулась.

– Хочу обидеться, Николай Григорьевич. Стараюсь. Но тоже не могу. Вы не умеете говорить неправду, а я не умею обижаться за правду, – она посмотрела на печь, где притихла Елизавета Владимировна, и сама очень тихо прибавила: – Слово «домой» и у меня плохо вяжется с этим домом. Только я не могу, как вы, уйти на другую квартиру. Мама действительно очень больна.

Цагеридзе тоже понизил голос:

– Как можно, Мария, так обращаться со своей матерью?

Баженова нервно потерла лоб рукой. Несколько раз перевела дыхание, прежде чем решилась:

– Это… это… Мне было два года, когда умерла моя мама. Это… мать… моего мужа.

Все неожиданно и резко сместилось в сознании Цагеридзе. Он не знал, оправдывают ли такие слова Баженову, хотел сказать, что по отношению к старикам степень родства не имеет значения, но эту мысль почему-то сразу же подавила другая – «Мария замужняя», – и уже без прежней суровости в голосе он спросил:

– Вашего мужа? А…

И не решился закончить прямым вопросом. Бывает ведь всякое.

За него договорила Баженова:

– …где он? Николай Григорьевич! На это… может быть, только на это вы мне позволите не отвечать? Вот вы все время напоминаете мне, что вы любите во всем честность, откровенность, простоту… А обязательно ли для этого нужно быть еще и таким жестоким, беспощадным? Ведь даже если бы я вам все рассказала, так…

С печи послышалось приглушенно-злобное «господи, господи», и Баженова осеклась на полуслове. Зачем она говорит все это? Зачем она все время словно бы оправдывается перед Цагеридзе, забыв свою женскую гордость? Что изменит ее даже самый полный и откровенный рассказ обо всем? Николай уйдет все равно…

– Ложитесь, пожалуйста, Николай Григорьевич, – усталым голосом сказала она и привернула фитиль в лампе, готовясь ее погасить, не думая вовсе, что Цагеридзе голоден и что следовало бы предложить ему ужин, оставленный для него в печке, или хотя бы спросить, не хочет ли он выпить стакан чаю. – Ложитесь. В самом деле, время позднее, мы разговорились, шумим и не даем спать другим.

Лежа без сна, впотьмах, Цагеридзе думал, что нет, пожалуй, отсюда теперь он не уйдет. Уйти – значит, причинить еще раз боль этой женщине, перестрадавшей, должно быть, уже немало и продолжающей мучиться из-за каких-то не понятных Цагеридзе, но бесспорных для самой Баженовой ее нравственных обязательств перед матерью бывшего мужа. Надо помочь Марии. Только – чем и как помочь?

Мягкие лапы метели все так же ползали по темному окну, и так же иногда зазывно постукивали легкие пальчики в стекло. Цагеридзе невольно приподнимался и вглядывался в черный проем окна. Там, за стеклом, бродили мутные снежные тени, но ничего человеческого в них уже не было. Метельные столбы шли и шли чередой вниз, к Читауту, падали под обрыв и заваливали еще плотнее и толще и без того наглухо замурованный во льду миллион, тот самый миллион народных денег, который сделался просто частью души его, Цагеридзе.

Он стал в уме перебирать все варианты технических расчетов, проделанных днем, с надеждой все же выловить в них что-нибудь толковое, ценное, верную опору, исходную точку – и ничего не нашел.

Тогда он стал мечтать, отбрасывая логику, фантастично и озорно.

А что? Весной, перед самым вскрытием, обрызгать с самолета Читаут какой-то чудесной жидкостью – и лед растает. Все бревна преспокойно отстоятся в запани, а ледяные поля, идущие сверху, отбить направляющими бонами, и они без вреда проплывут по ту сторону острова, главным руслом реки.

Прекрасная идея! Легко, надежно, дешево… Растопить лед… Растопить… Рас-то-пить…

И с этой мыслью он уснул.

Часть вторая

1

Гармонь звала.

Сначала в самом верхнем конце поселка она запела протяжно, раздумчиво, запела прерывающимся, тоненьким, словно бы жалующимся на одиночество девичьим голоском, с которым лишь изредка кто-то спорил густым, хрипловатым басом: «Тай-на! Тай-на! Тай-на!» Потом неторопливо ушла к лесу, за жердевые ограды дворов, в глухую черноту ночи, и там уже с отчаянной мужской откровенностью поведала вслух и всем, что делает с сердцем парня любовь. От лесу пересекла улицу поперек, постояла над торосисто взбугренной рекой, на крутом обрыве берега, размышляя о необъятных просторах родной земли. Тихо-тихо по берегу удалилась в самый нижний край поселка, к дороге на Покукуй, где начинались сплавные сооружения рейда, – там заявила весело и твердо, что «лучше нету того цвету, когда яблоня цветет». И вернулась в центр, остановилась у конторы, рассыпая озорные частушечные припевки, которые тут же обросли живыми, смеющимися словами:

Ты подгорна, ты подгорна,
Широкая улица.
На тебе, моя подгорна,
Милая балуетца…

Всплеск ладоней, дробный топот ног…

Так начиналось всегда. С далекого, волнующего зова гармони и с этих припевок, может быть, и очень старых, но никогда не стареющих, как и все, что сложилось в народе, обкаталось временем, высветлилось, словно речная галька.

Все уже знали: Женька Ребезова запела. Это у нее первая буква в азбуке – «милая балуетца…» Милая-то, милая, ничего не скажешь, действительно милая. И что балуется – тоже ничего не скажешь. В меру! Но ведь и меры бывают разные…

Сейчас, по неписаному уставу, подпоет ей Феня, таким же бойким, но только более тонким и еще озорнее звенящим голоском. Но Феня не успела – врезался крепкий басок:

Лес зеленый, лес зеленый
Выше крыши не дорос.
Наши девушки не смеют
Показаться на мороз.

И сразу повсюду захлопали двери, замигали на опушенных инеем стеклах окон желтые огоньки, одни гасли, другие вспыхивали.

А гармонь звала и звала, не уходила погреться, словно на дворе и мороз был не за двадцать пять и не голые пальцы гармониста нажимали лады.

Максим выжидающе смотрел на Михаила. Постучал кулаком себе в грудь, покрутил указательным пальцем вокруг сердца. В который раз проговорил:

– Пошли, Мишка. А? Тянет, понимаешь…

Наконец Михаил снисходительно улыбнулся, лениво забрался всей пятерней Максиму в волосы, давнул ему голову книзу.

– Ну, пошли, так и быть! Ради тебя, Макся. Только.

Его и самого тянуло на улицу не меньше, чем Максима. Но тот со своей прилипчивой просьбой очень кстати выскочил первым – теперь можно было малость и покуражиться.

– Черт-те знает – холодно…

Они в комнате сейчас были одни. Товарищи по общежитию еще не возвращались из столовой, наверно, прямо оттуда побежали на призыв гармони. Что больше делать после работы?

24
{"b":"38168","o":1}