Кто-то сзади подтолкнул его, двое стражников прошли вперед, в нос ему ударил едкий запах пота, и боль его усилилась.
Сквозь кровавый туман в глазах поэт смотрел на медленно кружащие в воздухе желтые и красные листья, на желтизну распада и увядания. Где же вся зелень мира, создатель, и почему ты судил умереть мне в пору листопада в тоске по зеленой листве?..
Потом он как сквозь прореженный туман увидел перед собой белокаменный дворец и понял, что его казнят на дворцовой площади, что казнь его станет зрелищем...
Ему показалось, что кровавая краснота заходящего солнца образовалась из испарений пролитой сегодня на его родине крови, безъязыкие уста захотели выкрикнуть слово, но боль пронзила гортань кинжалом и не дала раскрыть рта. Из левого глаза поэта выкатилась слеза, она была кроваво-красного цвета... Поэт никогда прежде не видел чужеземного завоевателя-скопца, но, думая о нем, неизменно представлял его лицо в виде сморщенной гнилой айвы. И теперь, когда его привели на дворцовую площадь и он увидел посреди ее на ханском троне чужеземца, глаза его захохотали - лицо это было еще более сморщенным и безобразным, чем оно представлялось поэту, голова крошечная, как у недоразвитого ребенка. Поэт медленно, как во сне, повернул голову и посмотрел на сарбазов, от них несло навозом. По правую руку от него жались в страхе соотечественники - старики, старухи, подростки и, наконец, женщины и девушки, чьи тонкие станы и голубые глаза он воспевал неустанно; из глаза у поэта выкатилась еще одна слеза, и она тоже была кроваво-красного цвета. Сердце у поэта разрывалось от боли, поэт знал обычай войны, знал, что в лоне у этих женщин и девушек, стоящих здесь с холодным отчаянием в глазах, с неубранными волосами, уже посеяно семя диких пришельцев. На глаза его навернулись кровавые слезы. Он еще раз, прощаясь и испрашивая в душе у соплеменников благословения, оглядел их и впереди всех увидел старого крестьянина в залатанной грязной чохе, в чарыках и бараньей папахе. Поэт узнал в нем умницу-шута. Таких выразительных глаз ни у кого больше не было, они плакали, когда лицо смеялось. По глазам этим поэт понял все, что хотел сказать ему шут, все слово в слово. И шут, по улыбке, мелькнувшей на бледном лице поэта, тоже увидел, что поэт все понял и уходит из жизни с надеждой и верой: слово его не погибнет вместе с ним, оно останется жить и волновать сердца людей.
И тогда шут ушел, ушел, подавляя рыдание, чтобы не видеть казни последнего поэта своей страны и своевременно отправиться в далекий и опасный путь.
Шут ловко отступил за спины соплеменников, вышел незаметно из толпы и, спустившись в ущелье, к своей арбе, обнял мула за шею и дал волю слезам. Выплакавшись, он сел в арбу и прежде, чем погнать мула, поднял голову и посмотрел на кроваво-красное небо и крикнул:
- Ослепнуть тебе, Рок!
Крик его вспугнул ворон в ближнем лесу, они раскаркались на всю округу. Арба тронулась с места, заскрипела колесами и спустя некоторое время въехала в темный лес.
Черные, причудливо изогнутые стволы деревьев, бурая желтизна опавшей листвы и ужасающая тишина - в другое время шут ни за что не отважился бы войти в этот сумрачный лес. Но сейчас пути назад не было, надо поскорее покинуть эту злосчастную страну, где свирепствуют сарбазы чужеземца.
Пока мул, пофыркивая, тащил арбу, и арба, скрипя колесами, сворачивала из редколесья в чащобу, стало совсем темно, и темнота с каждым часом все нарастала, все сгущалась.
Уфлама Гасым ехал, не глядя по сторонам, едва различая дорогу впереди, ибо оставил свои глаза на дворцовой площади, где перед белокаменным дворцом казнили сейчас всенародно любимого поэта.
Ослепнуть тебе, Рок!.. Мул, услышав горькое проклятье своего нового хозяина, который то плакал, то кого-то проклинал, остановился; Уфлама Гасыму пришлось вытянуть его кнутом, чтобы сдвинуть с места, но свист кнута и его привел в чувство, оторвал от мучительных видений и заставил оглядеться вокруг. Он нашел, что в сравнении с ущельем в лесу более прохладно, и чем далее они углубляются, тем все прохладнее, и если так пойдет дальше, то часа через два-три он приедет в снежный край. Он поднял голову и посмотрел на кроны буков и дубов, деревья медленно облетали, но на ветвях оставалось еще много листвы, и лес был красив своей последней, осенней красотой. В другие времена Уфлама Гасым, тронутый этой красотой, этим легким воздухом, этой таинственной вечерней порой, затянул бы вполголоса баяты, но у Уфлама Гасыма не было мочи петь, ему даже дышалось трудно, рок иссушил все жизненные соки в теле Уфлама Гасыма, убавил свету в глазах, силы в ногах. Когда он думал о том, сколько ему еще ехать, сколько бесприютных ночей еще провести в этом лесу, лес становился мрачным и казалось, что он населен чудищами.
Но надо, непременно надо ехать, даже если бы привелось ехать в обнимку с вурдалаком; надо доставить рукописи поэта в мирную страну, где люди трудом добывают хлеб свой насущный и понимают слово поэта, и там вытащить их из-под сена на свет божий. Но есть ли в мире такая страна, где не льется кровь и люди мирно едят свой хлеб, подумал шут. Дикое ржание боевых коней и клики сарбазов все еще стояли в ушах шута, а он не хотел бы идти в мирную страну с этим шумом в ушах. Ибо, если эти звуки услышат жители мирной страны, животы у них наполнятся страхом, и трудно будет среди людей с отяжелевшим от страха нутром достать на свет божий рукописи поэта!..
Шут потянул за повод, мул остановился, перестали скрипеть колеса, и он почувствовал, как хмелеет от льющейся в уши тишины.
Он просунул руку под ворох сена, в который уже раз проверил свой драгоценный груз, потом развязал увесистый хурджин, проверил содержимое и убедился, что еды ему хватит на несколько дней, и уже решил ехать дальше, как услышал громкий детский плач, от страха и неожиданности у него волосы стали дыбом.
Шут прислушался: плакал не один, несколько детей плакали в голос.
Он вспомнил бродячую молву про женщину-оборотня, что живет в лесу, завлекает одиноких путников жалобным плачем и душит их, захлестывая им горло своей длинной косой. Господи, пронеси! Уфлама Гасым ощутил неприятный холод внизу живота, подошел и обнял мула за шею, и животное дважды успокоительно фыркнуло в ответ. Плач детей доносился из-за строя могучих, высоких деревьев. О, аллах, что это за напасть?! Но стоять, и слушать этот горький плач не было мочи, и если так неутешно плачет безумная женщина, то пусть уж она его задушит, чем так стоять и слушать, одна надежда на бога милосердного...
Уфлама Гасым решился, пошел между деревьями на детские голоса, кое-как продрался сквозь колючие кустарники, вышел на поляну и увидел по правую руку от себя прилепившуюся к стволу дуба убогую хижину, плач доносился оттуда.
- Дети, - крикнул шут. - Ойя, чьи вы, дети?
Над головой у него закаркала ворона, Уфлама Гасым в страхе вскинул голову, и ему показалось, что карканье доносилось с одинокой звезды на сером, уже чернеющем небе.
В ответ на его оклик в хижине разразились еще более громким плачем. От этого плача сердце Уфлама Гасыма готово было разорваться надвое.
- Дети! - заорал он. - Ойя, да что с вами стряслось?!
Но войти в хижину шут не отважился. Из низкой двери вышла девочка лет двенадцати-тринадцати, встала и со страхом в больших глазах посмотрела на Уфлама Гасыма.
- Ойя, дитя, чья ты?
Девочка не отвечала. Сдвинув брови, она со страхом смотрела на Уфлама Гасыма, медленно выпростала из-под полы руку, и в сумерках сверкнуло отточенное лезвие кинжала. Уфлама Гасым от изумления ойкнул.
- Не бойся, девочка, не бойся, дитя... Я ничего дурного вам не сделаю... Чья ты?
Девочка опустила руку с кинжалом.
- Мы... дети дровосека Бахлула... дядя...
- Овна упитанного в жертву языку твоему, что так сладко произнес "дядя"... А где твои отец и мать?
- Сарбазы убили, - шепотом сказала девочка. - Сначала отца, потом мать. - Она свесила голову на грудь, а в хижине поднялись такой плач и стенания, что шут не выдержал, бросился к ней, открыл низкую дверцу, просунул голову в темное, сырое жилье и, плохо различая лица детей, крикнул: