- Назначь своею властью наместника в эту страну!
Визирь вновь низко поклонился.
- Слушаюсь, государь!
- Не сегодня-завтра мы повернем назад, домой!
Государь поднял свою правую руку, и это означало, что решение окончательное, и его не в силах отменить даже всевышний. Все, кто находился в посольском покое и слышал это решение, в голос вскричали:
- Да здравствует государь!
Потому что все, и белобородые, и чернобородые, все устали и истосковались по дому и мечтали встретить зимние холода у родных очагов.
Государь кивнул головой в знак того, что малый совет окончен, но тут визирь, поклонившись, попросил дозволения сказать что-то.
- Говори!
- Да отнимет всевышний лет нашей бренной жизни и да прибавит их твоей, мудрый государь!
- Аминь! - послышалось с мест.
- Вечером, на закате солнца, - продолжал визирь, и от волнения его длинная, острая борода затряслась, - мы исполним твой священный приказ и отделим от тела голову поэта, которого схватили сегодня в полдень.
- С помощью аллаха! - сказал государь. - Знаю, старик! - В раздражении и беспокойстве государь называл визиря "старик", и от этого борода первого вельможи еще сильнее затряслась. - Зачем ты повторяешь одно и то же и морочишь мне голову?
Скопец Энвер знал страшный взгляд повелителя, под тяжестью его готов был переломиться спинной хребет, но визирь снова отважно поклонился:
- Есть совет, государь!
- Какой еще совет? Говори!
- Не казнить поэта принародно! Казнить тайно!
- Причина?! Что за блажь?
- Народ этой страны очень любит своего поэта, великий и мудрый государь, и мы боимся, как бы не было излишних волнений и ненужных речей...
- Кто боится?! Кто боится, старик?! - Повелитель поднялся с трона, заложил руки за спину и, глядя с гневной брезгливостью в лица своих вельмож, прошелся по залу.
- Пусть скажет, кто боится! - воскликнул он в крайнем раздражении и, не дав молвить визирю больше ни слова, поднял правую руку, призывая к вниманию. - Слушайте меня! Я завоевал эту страну, я разгромил ее крепость, я и мои отважные воины! Мы казнили хана этой страны, предали огню ее села, предали мечу всех мужчин от мала до велика и обагрили их кровью эту землю. И никто из нас не испугался, и сколько-нибудь серьезного сопротивления не оказал никто из местного населения. Что же, вы думаете, что кто-то посмеет выступить сегодня из-за какого-то поэта-голодранца? Выступить против своего законного государя?!
Бурные восторженные крики и здравицы в честь повелителя были ответом на эти слова, они дружно и мощно возносились к раззолоченному своду и готовы были пробить его насквозь, они сотрясали мраморные колонны и стекла в ажурных оконных переплетах.
Государь снова поднял руку и так при этом посмотрел на визиря, что тот заскулил тонко и жалобно, как щенок.
- Казнь поэта состоится в час заката на дворцовой площади на глазах у всего народа! Отрубленная голова в золотом тазу будет поднесена двум другим поэтам-голодранцам! А теперь убирайтесь!.. Убирайтесь все!..
Покинув посольский покой, скопец Энвер спустился по мраморной лестнице в дворцовый сад, весь охваченный осенним золотом, поднял голову и ахнул в сердце своем, такое было не по-осеннему синее и прозрачное небо. Он вспомнил что-то очень отрадное, но что именно, не мог уточнить, ибо в одурманенном индийским опием сознании стоял плотный туман, сквозь который было весьма трудно, почти невозможно пробиться к нужной мысли.
Он погулял немного в саду, стараясь не слышать стенаний и воплей, отчетливо доносящихся сюда, и, придя в самый конец сада, посмотрел вниз, в ущелье, по дну которого змеилась хорошо утоптанная дорога, а на ней стояла какая-то арба. Чья это арба, интересно, подумал он, какого бедолаги, и сам подивился своему любопытству. Скопец Энвер пожал плечами и пошел к себе.
А арба, силуэт которой так явственно видел сверху из дворцового сада скопец Энвер, принадлежала ханскому шуту Уфлама Гасыму. На рассвете после взятия крепости Уфлама Гасым, узнав о казни хана и облегчив себе сердце слезами, переоделся в грязную залатанную крестьянскую чоху, вышел из подземелья, пробрался, играя жизнью и смертью, в брошенный дом поэта, вынес оттуда кипы рукописей, сложил их аккуратно на дно арбы, покрыл их сеном, купил у лезгина за три серебряные монеты крепкого мула, впряг в арбу и в последний раз оглядел родной край, небо которого уже заволокло черным дымом горящих деревень. Он прощался в душе с этими горами, лесами, долами, пашнями, лугами, родниками и камнями, потому что навсегда уходил отсюда и увозил бесценные рукописи поэта, чтобы укрыть их в каком-нибудь мирном городе от шквала погромов, потому что сарбазы уже шныряли по домам, разыскивая их.
Гасым любил поэта и прозорливым сердцем провидел его судьбу: бешеные псы, истекающие скорпионьим ядом, бесспорно, найдут поэта: если даже поэт превратится в птицу и взмоет в небо, Они, обратившись в стервятников, и там его настигнут.
В сумерки на закате солнца шут пустился в дорогу, чтобы спасти его мысли, запечатленные на белой бумаге, его бессмертные слова, биение его нежного сердца, которое сегодня навсегда остановится. Но его мысль, его чувство, его дух, воплощенный в слове, не умрут, шут унесет их далеко отсюда, от этих обезумевших варваров, и там, возможно, на другом конце земли, они обретут новую жизнь и воссияют новым светом... Ибо свет погасить нельзя!.. Э-эх, судьба!...
В тот час, когда скопец Энвер увидел из дворцового сада арбу на безлюдной дороге в ущелье, шут Уфлама Гасым как раз проверил ось и штыри и, разогнувшись, поднял голову и тоже заметил какой-то силуэт в дворцовом саду, в самом его конце. Свет падал в глаза ему, и силуэт скопца Энвера привиделся ему в образе гигантского стервятника, потом, присмотревшись, шут увидел, что это человек, и понял, что человек этот один из ближних чужеземного завоевателя. Уфлама Гасым, поскольку он всегда по роду своих занятий шутил, смешил, балагурил и потешал, не знал ни одного ругательства, поэтому он призадумался и горячо выкрикнул первое пришедшее ему на ум проклятие:
- Чтобы тебя оскопили, как твоего господина, и чтобы ты всю жизнь томился по юной женской плоти, эй, мерзавец!
Гасым крикнул это, не опасаясь, что будет услышан, дома были далеко отсюда, не докричишься, поэтому он, остудив свое сердце, уселся на ворох сена на арбе, прижал руки к груди и взмолился:
- Создатель, смилуйся над поэтом, не останавливай, не останавливай это сердце!
Он свесил голову на грудь и снова заплакал.
Когда поэта вывели из подземелья и повели к месту казни, над грядой гор стояло красное, как бурдюк с кровью, солнце. Поэт застонал от боли, которая сводила ему лицо и шею, и, посмотрев на кроваво-красное солнце, двинул рукой, чтобы свершить салават, как делал обычно, когда наступала пора листопада и солнце полнилось кровью, но руки его были связаны за спиной кожаным поясом, и он не сумел осенить лицо святым жестом.
Красные лучи солнца коснулись лица поэта, который корчился от боли, но, странно, лучи эти несли прохладу его пылающему лбу и глазам.
Втайне от повелителя визирь, сговорившись с группой военачальников, решил перед казнью отрезать поэту язык во избежание всяких неожиданностей во время церемонии казни. Визирь знал, что у поэтов перед смертью весьма злой язык, и опасался, как бы этот голодранец не уязвил в торжественный миг своим словом его или векила, или, того хуже, повелителя! Сегодня - величайший праздник, и если он почему-либо расстроится, то не сносить головы ни визирю, ни векилу. Много видели казней они на своем веку, и привыкли, что жертва еще до того, как палач поднимет секиру, валится в ноги повелителю и молит о пощаде, но поэт милости не попросит, это ясно!.. И, пошептавшись, они решили загодя отнять у него язык, чтобы не молол зря, не превратил, упаси аллах, великий праздник в великий траур!..
А поэт, хоть и видел в руках низкорослого ушастого старика кусок кроваво-красного мяса, но, кажется, так и не понял, что с ним сделали, думал, должно быть, что язык у него распух до невероятных размеров и оттого эта мучительная боль... И еще эта кровавая мука заходящего солнца!..