- Да, Виктория Федоровна, я готов.
- Тогда поторопись. Поезд через полчаса.
Уже сидя в вагоне рабочего поезда среди бедняцкой, разношерстной публики и глядя, как уплывают домики Любавино, он сам вкусил неожиданную сладость предательства. Томительно-сладко, жгуче-сладко было ему рвать нить между собой и Настей, оставляя ее в неведении, даже не попрощавшись. "Я твой настоящий сын, мать, плоть от плоти, яблочко от яблони. Так вот, значит, что ты чувствовала всякий раз, покидая меня. И главное, цель-то, цель какова? Дайте мне рыцаря веры - и я обойду всю землю в поисках его".
- Прости меня, прости меня, Настя, я болен и нуждаюсь в исцелении.
Районный городишко, куда дотащился рабочий поезд, назывался Тёшино, о чем возвещала вывеска на довольно приличном здании вокзала. Под круглыми часами у входа, стрелка которых, дергаясь, прыгала сразу на пять минут, висел доисторический колокол, прежде отмечавший прибытие редких поездов, а теперь имевший мемориальное значение. Городок этот, отстроенный на реке Тёше, был своеобразным центром обширных зон, раскинувшихся в здешних лесах. Первое, что увидел Паша, спрыгнув с подножки вагона, как, с узлами и сумками, людской поток устремился к автобусам, целый табун которых ожидал на привокзальной площади. Понаслышке он знал, что у местной молодежи только два жизненных пути: либо по ту сторону колючей проволоки, либо - в охранниках - по эту. От лотка с аудиокассетами, приткнувшегося в нише вокзала, летел под аккомпанемент гитары хриплый специфический говорок, густо уснащенный матом и блатным жаргоном. Уголовный дух, будто смог, висел над городком.
Вдруг по площади прокатилось оживление: это вели к поезду обритую налысо колонну. "Зэки", - мелькнула мысль.
- Живей, подтянись! - закричал вынырнувший сбоку офицер, и Паша догадался: призывники. Позади аморфной толпой колыхались родственники и взвизгивала гармонь.
- Пойдем служить, земеля, - окликнули его, и какая-то девчонка из провожавших задорно подмигнула:
- А я ждать буду.
Паша улыбнулся и махнул. Толпа прокатила мимо, обдавая водочным духом.
Он пошел по улочке между двухэтажными облезлыми домами, как всегда, досадуя на уродство застройки и всю нашу вечную бесхозность и неухоженность. "Лучше буду смотреть на людей, чтоб не огорчаться", - решил про себя. Считают, что лица у наших людей светлые - Паша даже сам читал об этом, - но заметно сие лишь после долгой разлуки со страной, с народом, а совокупно, мол, выходит икона народа, его идеальный светлый лик. Двухэтажные коробки сменились частными особнячками и хибарками, в садах, за заборами, и сразу: домовитость и уют, роются в пыли куры, пасутся на травке козы.
Улочка вывела к распахнутым рыночным воротам. Тут все было грязно, сигналили машины, въезжая на рынок. На крыльце магазина сидел цыганенок в застывшей позе с вытянутой рукой и равнодушной физиономией, но живые глазенки зыркали из-под кепки. Были еще нищие у входа, и их собратья-алкоголики толпились у заплеванной будочки, потягивая разбавленное пивцо. К пиву предлагалась вобла, а для гурманов и людей состоятельных раки. Продавали много живности: козлят, кроликов и цыплят, и едкий запах навоза, пива и мочи висел над этим углом рынка. По другую сторону тянулись ряды барахольщиков, и китайско-турецкие тряпки зазывно колыхались на вешалках, блестя на солнце застежками и аппликациями из люрекса. Продавцы азартно собачились с покупателями.
- Как на тебя сшита, - убеждала крашеная толстая блондинка мужика, примеряющего тесноватую куртку из кожзаменителя.
- Вам какое ни привези - все не так, - вторила ей товарка рядом, отчитывая молодую женщину, нерешительно мявшую кошелек.
- Хот-доги, гамбургеры, чизбургеры! - вопил продавец экзотического съестного, пытаясь составить конкуренцию восточным людям, кружившим подле мангала, но на тех, видно, сама природа работает, и ветерок, словно нанявшись и получив мзду, разносит дразнящий аромат. Собаки мечутся вблизи, ожидая милостыньки. И все просит, и зовет, и жаждет, и желает продать, и не решается купить.
Паша остановился, глядя на старика инвалида, опиравшегося на костыли, перед ним - самодельная плетеная верша. Отвернувшись, Паша пошел прочь. "Что ж, любезный автор статьи, приезжай и полюбуйся на народную икону, думалось отчего-то со злорадством, - поищи свет на этих лицах, а заодно погляди в зеркало и в своем лице найди его тоже".
Шел он бесцельно, сворачивал, нырял в проулочки и очутился наконец у ограды. В металлическом плетении зияла дыра, и хотя можно было дойти до ворот, но Паша предпочел тернистую народную тропу и вылез через дыру на лужайку. Он стоял в городском парке. Владения парка простирались недалеко. Пустынно было здесь в этот дневной час, лишь кое-где мелькали пешеходы, сокращавшие путь, да молодая женщина катила детскую коляску. Если б кто-нибудь поставил себе целью отыскать кусочек пространства, где бы разор и хаос достигали апогея, то этот парк вполне бы подошел - в каком-то даже идеальном смысле. Потому что, конечно, есть и свалки, и помойки, но они ведь, если можно так выразиться, отвечают своему предназначению. А ведь зеленый уголок в тихом городе - да это ж просто оазис должен быть, краешек райского уединенного сада, где в зелени и тиши запоет соловей и отрадное чувство затопит душу. Назывался этот городской парк - "имени Пушкина", о чем узнал Паша, пройдя к центральному входу. У входа справа даже красовалась клумба-панно, где профиль бессмертного поэта намечался какими-то зелеными цветочками. Впрочем, узнать классика без поясняющих надписей было чрезвычайно сложно, тем более что поэтическое чело омрачал грубый след рифленой подошвы - племя младое, незнакомое шагало по головам. "Искаженный образ" - вот как надо бы назвать этот парк: эти залитые выщербленным, расползающимся асфальтом аллеи среди чахлых, беспощадно обрезанных деревьев; эти кучи мусора под кустами; эту загаженную круглую танцплощадку и досужую стайку цветных, истоптанных скамеек; сломанную, покосившуюся детскую карусель и электрический паровоз (побочное дитя цивилизации, прямо-таки гость из далекого Диснейленда), застывший, с разбитыми фарами; бетонные фигуры из сказок Пушкина: рыба-рыбища с отбитым хвостом, шемаханская царица без грудей, останки лебедя с перебитой, болтающейся на металлической проволоке шеей.
Лучше бы всего этого не было! Снести прочь - и чтоб чисто, пусто, и, может быть, милосердный зеленый покров затянет исстрадавшуюся землю. Но удивительное дело! - в странной гармонии с Пашиной душой находился этот разоренный, обезображенный парк, и он не торопился уйти, отыскивая необъяснимую сладость в этой гибели, в этом явном, преувеличенном даже упадке. "Пусть так и будет, пусть свидетельство распада стоит перед глазами!" Ибо все порушено и поругано было в его душе, причем и обвинять-то некого, он сам - достойный наследник прошлого, лицемер и предатель.
Найдя скамейку почище, вблизи с танцверандой, подстелил пакет, сел, закурил, задумался. Да разве ж он для Жанны уехал из дома? Разве ж у него была эта благородная, оправдательная цель? Он сбежал, как заяц, опасаясь за себя и радуясь тому, что может убежать. Ибо в тот самый момент, когда он увидел Настю - понял, что уязвлен, что то судьба его, откровенно, без ложного стыда и фальши обнявшая его. Он испугался ее, испугался ответственности и несвободы и дал деру! И отдыхает на скамеечке в этом забытом Богом уголке. Зачем же ты брал тогда эту ночь, которая привязалась к тебе каждой своей секундой и запечатлелась в сердце, и даже этот сон, чужой, ее сон о каких-то перепутавшихся братьях и предательстве взят тобою, может быть, невольно, но - навсегда? Зачем?
Сердце его ужасно заболело. Нет, не была оборвана нить между ним и Настей. Он и приехал сюда из-за нее. Лишь только вспыхнула эта догадка, проявился и скрытый смысл. "Здесь, в этом городишке, она оканчивала педучилище, жила в общежитии, любила того, другого. о, как смела она любить до меня! я должен разобраться в этом. Люди живут, предавая друг друга, катится колесо жизни. Но не ты! Я знаю - ты не умеешь предавать".