"Господи! Как мне развращенным моим, раздерганным умом объять мир, а на меньшее... на меньшее я не согласен. И вечно претендую иметь сотворенную Тобой жизнь в качестве материала. Ну не смешно ли это, не смешно ли - тень дегенерации легла на родную деревню и впору классифицировать чудиков, дебилов и безнадежных помешанных и вывешивать таблички: "Паноптикум"? В котором ряду мое место?"
Паша прикрыл глаза, пережидая радужную рябь, мысленно разглядывая уже возникшую картину, коллективный портрет: Бармалей - под тринадцатым номером, как дирижер, впереди, Юрка с Вовкой, Жанна и Сашок. На небе облачко, а его след - теневая прозрачная пелена накинута на лица, зато вокруг все ослепительно освещено. "Почти Глазунов, - усмехнулся про себя, бездна символизма, глобальное осмысление эпохи. А на деле - сугубый материализм. Но благо ли творчество - чтоб, призывая его, радоваться? Кто творит в тебе? Ведь ты-то сам прекрасно знаешь, что оно больше тебя и все твои видения-откровения имеют один источник, ту самую заповедную дорожку в подсознание, протоптанную экстрасенсами. И как ни зачурайся - зияет ход! Но я и до них рисовал! Кто подсказывал замыслы и расставлял акценты тогда? Господи, помоги!"
Паша сел, тряхнул головой: "прочь, мысли! Как же можно так жить?"
- Катя моя, Катя, - отозвался ему надтреснутый, старушечий голос.
Полуслепая баба Женя ползла сквозь заросли вдоль межи, отыскивая козочку.
- Катя, Катя... - она приближалась, держа курс на белую Пашину футболку, подразумевая под ней свою любимицу. - Катя, Катя...
- Это я, баб Жень. Сосед.
- Опять на меже. Я тебя, ирода, проучу.
Пришлось выбираться из зарослей под яростные вопли.
- Все повырублю, чтоб на мою землю не зарился! У меня справка есть. Мне ничего не будет.
- Баб Жень, на кой тебе столько земли, - со свирепой вкрадчивостью произнес Паша, она в конце концов достала его, - больше двух метров тебе ни к чему. Да и то не здесь.
- Ах ты, байстрюк, подзаборник! Счас топор возьму!
Суть заключалась в том, что забор между двумя усадьбами приказал долго жить, на память о себе оставив ямы и полусгнившие слеги вдоль границы. Хозяйственная баба женя слеги пустила в печь, ямы засыпала и теперь утверждала, что сосед таскает малину, сливы и свежий лучок с ее территории. Угодья свои Паша отстаивал из принципа: эти самые пущи берегли его детские укрытия, его секреты и заставы. Тут он решил стоять насмерть.
- Насмерть, чертова бабка! - выкрикнул он, оборотясь к бушующей старухе, а та вдруг резко смолкла, приложила руку к груди, охнула и потащилась к избе.
"Кондрашка хватит, вот тебе и будет смерть!"
- Владей, баба Жень, забирай! Мне все это поперек горла! Я больше сюда ни ногой!
Распаленный, Паша понесся прочь из сада. По другую сторону штакетника прямо под низким окном возилась тетя Нюра, рыхля землю вокруг выпустивших ярко-зеленые стрелки нарциссов.
- Как мои цветочки у тебя хорошо прижились, - не сдержался Паша и тут же пожалел об этом.
- Да, люблю я их, - без тени смущения сказала непробиваемая тетя Нюра, взглянув кротко, светло.
Она имела цыганскую натуру - слабую до чужого, не могла пройти равнодушно мимо бесхозной, как ей чудилось, вещи. Постепенно все многолетние цветочки из соседского палисадника перекочевали к ней, большая бочка перед ее крыльцом прежде стояла на задах Пашиной усадьбы, козлы для пилки дров, вероятно, сами собой ускакали из его сарая в ее.
- Нечего зря пропадать, - говорила она ласково, убежденно, и хозяйственная утварь, казалось, сама увязывается за ее ситцевым линялым подолом, чтоб обрести настоящее место и сгодиться на дело.
Внутренне Паша соглашался с этим. У него действительно никогда не будет так ладно и кстати: чтоб и дырявый горшок сгодился, и ржавый противень. Все у него пропадает, прахом идет, все - зря... И на тетю Нюру сердиться нечего - она взять возьмет, но если спросишь - безропотно отдаст, да и вообще - последнее отдаст, если нужда. И сколько перелопатила она корявыми своими руками, вконец изуродованными работой! Даже на лесоповале принудительную повинность отбывала. Дочку Светлану народила, да бес радоваться не дал: от рождения у девочки одна ножка короче другой оказалась. Света начальную школу окончила в Любавино, а в соседнее село тетя Нюра ее зимой на санках возила, а в грязь - на себе. Дочка выросла, заневестилась. Однажды появился на станции загулявший дембель, увез дочку с собой. Потом - сгинул по тюрьмам, а Светлана очутилась в подмосковном захолустье, в рабочем общежитии, и тоже - с дочкой. "Любой зовут", повествовала тетя Нюра. Светлана бедствовала, но в деревню не возвращалась из гордости. Работала на дому швеей, а матушка содержала огромный огород и к концу лета передавала с почтово-багажным мешки с картошкой-морковкой, корзины с яблоками. По осени резала поросенка и ехала сама. Трудилась как заводная, и Паша, восхищавшийся жизненной энергией, последний взялся бы ее осуждать.
- Теть Нюр, у меня тут гвоздочки на завалинке лежали, калитку хочу поправить.
- Ага, ага. - она сунула грузную пятерню в карман безразмерного клеенчатого фартука и извлекла горсть гвоздей.
- Примагнитились, а, теть Нюр? Не зря тебя Мурманчиха ведьмой кличет. Небось с моей бабкой по молодости ворожили вовсю. Глаз у тебя до сих пор огневой.
- Смех твой - не от ума, Паша. Я, может, свою жизнь наперед знала. И твою угадать могу.
"Интересно, почему от этих тайн всегда холодом подземным тащит могилой?.."
- Меня, теть Нюр, на мякине не проведешь. Я буквально лично, вот как с тобой, с духами из космоса... Только гуманоидов не видел, не лицезрел, так сказать...
- Кого?
- Зеленых человечков. Ну, может, и сподоблюсь. У меня ведь все впереди. Только наследственность позади - скверная.
- Бабка твоя, царствие небесное, хорошая женщина была. И мать тоже, обрезала тетя Нюра.
Паша почувствовал, что он любит эту старуху и желает ей жить как можно дольше, без нее деревня осиротеет.
- Не слушай меня, теть Нюр, я - дурак.
- А я, Павлуша, сынок, письмо получила. Племянницу жду, учительницу. По распределению едет.
- Да у нас же учить некого, - засмеялся Паша.
А тетя Нюра озабоченно забормотала:
- Картошки больше посажу. И лука. Молодая она, справимся.
Она рассеянно скользнула взглядом по скамье под березкой и расшатанному столу, по куче палой листвы и прошлогоднего еще мусора прямо на дорожке, которую Паша собирался всю перетаскать за калитку, да бросил пустой, ленивый, расслабленный человек. Тетя Нюра скрылась за углом ухоженного своего, покрашенного домишка, а Паша, вновь провалившись в счастливую, беспамятную нирвану, стоял, опершись о березу, чувствуя, что безделье это и покой нужны ему, необходимы и, может быть, так, в унисон движению живых соков в березе, идет исцеление больной его, измученной подземными тайнами души...
Очнулся он от слабого, горьковатого запаха дыма и голоса Бармалея:
- Ты, Паш, аккуратней кури! Сушь!
Бармалей расшлепанным кедом извлек из кучи и растер тлеющий сучок. Паша изумленно уставился на сухую веточку, источавшую бледный дымок, потом - на нераспечатанную пачку сигарет в руке. Сам ведь сказал про "огневой глаз". Ну и ну!
- Пусть горит, - махнул он гостю, - последим. Садись, закурим.
Они закурили, и закурилась уже вся куча на дорожке. Бодро, сам по себе пробивался огонек, перебегая по веточкам. Огонек, возгоревшийся из тайного огня...
...Спустился вечер. Мягкая майская прохлада приятно освежала физиономии разгоряченных компаньонов. Паша с Бармалеем (по паспорту Тимофей) давно переместились в садик последнего и, сидя за деревянным столом, приканчивали вторую поллитру. Мир еще не затуманился вовсе, но наступила искомая расслабуха. Паша был как-то празднично пьян, и хмельная радость уже клокотала вовсю. Он любил краснорожего Бармалея, и скамью, и стол, и кусты вокруг, и закатное небо, и бабу Грушу, пронесшуюся по дороге с банкой козьего молока к дачникам.