* * *
Я думал о себе и о ней. Только о себе и о ней, а не о том, что нас окружает. В прежние далекие времена мы не умели так думать. Столько времени уделяли различным вещам, что они становились как бы частью нас самих. Мы даже вспоминали кого-нибудь в определенном костюме или за определенным занятием и не умели вспомнить только его самого, без вещей и обстоятельств. Человек тогда учился создавать вещи, его жизнь становилась благоустроеннее, но это еще не означало счастья.
Мы не могли тогда ощущать себя и других как единое целое. Не знали, сколько в каждом из нас живет людей и каковы они. Часто не знали, кого из них предпочесть. И не умели сделать так, чтобы человек в нас постоянно побеждал зверя. Теперь зверь загнан далеко, в очень незначительные уголки нашего существа. Остались в нас люди, но люди разных эпох.
Важно, чтобы завтрашний человек постоянно побеждал вчерашнего. Тогда не будет «я» и «они». Этому мы учимся всю жизнь.
Но можно ли научиться быть счастливым? Очевидно, мы с Майей так и не научились…
Между нами впервые за сто тридцать лет совместной жизни пролегла полоса отчуждения. Что было в ней? Неясные мрачные тени, не имеющие очертаний. Почему так случилось? Может быть, потому, что я думал о Майе так, как будто она была частью меня, а не самой собой. И как будто у нее не оставалось тайн, своих собственных тайн, как тогда, когда она была еще не моей женой, а лаборанткой, бьющей посуду. И, возможно, сейчас я просто должен был проникнуть в ее тайну, разгадать эту забытую и вновь открытую Майю.
С каждым месяцем отношения становились все более натянутыми, и самым страшным было то, что я не знал причины. Я прошел лечение радиосном, и кошмары больше меня не беспокоили. И все же Майя явно остерегалась меня. Из-за того ли, что боялась повторения снов, или же в моих поступках было что-то предосудительное?
Я начал следить за собой, за своими жестами, словами, но ничего странного в них не нашел. А если со стороны виднее? Несколько раз пытался объясниться С ней начистоту. Она отмалчивалась, отводила глаза, бросала, как нелюбимому, холодные успокоительные фразы.
Майя стала очень медленно работать, часто проверяла одни и те же результаты. Однажды спросила меня:
— Что означает слово «нукопропор»?
— Нукопропор? — Я тщетно пытался вспомнить.
— Ну да, — нетерпеливо сказала она, исподлобья бросив подозрительный взгляд, — ты часто произносишь его.
Я готов был поклясться, что слышу это слово впервые. Холодок пополз от шеи к пояснице, как будто с дерева упал за воротник комок снега.
А через несколько дней я проснулся поздней ночью. Сквозь прозрачную крышу светили звезды. Я подумал: может быть, мы стремимся в далекие миры инстинктивно, потому что споры занесены оттуда. Так неудержимо стремятся рыбы туда, где были когда-то отложены икринки, из которых они родились. Незваный гость — тревожное предчувствие застучало в мой висок еще раньше, чем я услышал непонятные звуки. Прислушался. Различил жалобный плач, всхлипывания. Затем в ночной тишине отчетливо раздался протяжный стон отчаяния.
Я вбежал в галерею-сад и увидел Майю. Она сидела под деревом, раскачиваясь, обеими руками сжав голову. Увидев меня, попросила сквозь слезы:
— Не смотри на то, что стоит передо мной.
Я, конечно, выполнил бы ее просьбу, как это и надлежало сделать каждому из моих современников. Но она прозвучала слишком поздно. И я успел заметить, что перед Майей стоял аппарат для детей, начинающих обучение.
* * *
— Степ Степаныч! — окликнул я.
Человек не изменил своей величественной походки, не обернулся. Я уже начал сомневаться, он ли это, но на всякий случай решил догнать и убедиться.
— Степ Степаныч, да что с тобой? — тревожно спросил я, загораживая ему дорогу.
Он помахивал прутиком перед собой и шел прямо на меня, не собираясь сворачивать.
— Степ Степаныч! — Это прозвучало как заклинание.
Он остановился передо мной так близко, что были видны поры на коже его лица, и оглушительно захохотал, как мне показалось, довольный своей шуткой.
— Чему это ты радуешься? — с упреком спросил я.
— Да как же, — давясь смехом, ответил он, — все называют меня Степкой, а ты Степ Степанычем. Мне лестно.
И он вдруг подпрыгнул и больно хлестнул меня прутиком по плечу.
— А ну, давай на шпагах! — предложил он, становясь в позу фехтовальщика.
Я застыл в полной растерянности, не зная, как относиться к его поступкам и словам. А он зашептал громко:
— Я знаю, как спастись. Это очень просто. Поешь волчьих ягод — и вернешься в детство.
В его буйных волосах застряло несколько длинных пластмассовых стружек. Когда он мотал головой, они разворачивались и вновь сворачивались в кольца, нагоняя на меня страх.
— Слушай, — шептал он. — Мы считаем старость патологией. А почему не считаем патологией детство, ведь наша психика в детстве чем-то похожа на психику старости? О, мы великие хитрецы, но я наконец-то обманул всех. Я стал дурачком. И поймал за хвост жарптицу.
Он запрыгал на одной ноге и забормотал:
— К черту, к черту все лаборатории, все опыты! Мне ничего этого не нужно. Ни лунного филиала, ни «копейки». Только хлеб и воздух. Поверни кубик другой стороной — и ты увидишь другой кусочек рисунка. Но ты не увидишь всего рисунка. Это невозможно. Я не хочу быть ни умным, ни бессмертным. — Его лицо кривилось в хитрой гримасе. — Мне надоела наука. Это она погубила меня. И она погубит все живое. Знаешь, в чем состоит великая истина, которую я открыл? Никому не говорил — тебе скажу. Человек не должен узнавать ничего с помощью приборов. Только то, что принесут органы чувств, — его достояние. Пусть он лучше смотрит в себя, прислушивается к урчанию своего голодного брюха, а когда оно наполнено, пусть станет более чутким и отыщет в себе душу. Это даст ему успокоение. А если он не сможет наполнить брюхо без помощи приборов, пусть убьет соседа и заберет его еду. Но убьет его без оружия, только руками и зубами. Понимаешь?
Он шагнул ко мне, и я поспешно сделал два шага назад. А он схватился за голову и закричал:
— Хочу быть животным и ни о чем не думать! Хочу только чувствовать! А если нельзя животным, то хотя бы верните меня в детство, чтобы я мог начать все сначала. Я бы никогда больше не раскрыл книгу, убил бы учителей, поджег школу. Я бы жил одной жизнью с природой — истина в этом!
Он задрал голову и посмотрел в небо.
Я понял: он сошел с ума.
Степ Степаныч сорвал с дерева листок и начал рассматривать его на свет. Потом растер и понюхал. Я услышал его бормотание:
— Любопытно знать, как он устроен?
И вдруг в одно мгновение все изменилось. Широкая улыбка светила с его крупного мясистого лица. Но вот она исчезла, уступила место озабоченности.
— Что с тобой, брат? — спросил он. — Почему ты так странно смотришь на меня?
Я не мог выдавить ни слова.
— Переутомился, верно, — ласково проговорил он. — Отдыхать нужно больше. Хочешь, махнем с тобой в лунные заповедники? Ты с месячишко не будешь ни о чем думать — только смотреть и удивляться. Идет?
Его мягкая сильная ладонь была открыта, как посадочная площадка. А я безмолвно смотрел ему в глаза и думал: «Так кто же из нас — я или он? Я или он?»
* * *
Уже у самой границы Научного центра меня встретил мрачноватый юноша. Черты его лица были геометричны и резки, как будто их высекли на скале.
— Унар, — представился он.
Это был один из самых талантливых моих учеников, о котором я знал только понаслышке, а видел сейчас впервые.
— Мы изменили ДНК по твоей формуле, учитель, — сказал он. — Образовавшаяся протоплазма полностью соответствует твоим прогнозам.
Мы приладили аппараты машущих крыльев — все другие виды транспорта на территории 1-го научного центра были запрещены — и, пролетев свыше двухсот километров, приземлились на ромбической площадке. Посреди нее возвышалось здание лаборатории, к которому вело четыре дорожки. На площадке не было ни Одного деревца, вместо них по краям дорожек выстроились прозрачные столбы. В них голубовато светились спирали, вспыхивали и гасли искры, растекался дым, постепенно заполняя пустое пространство внутри столба, вырываясь тоненькими струйками сквозь несколько отверстий. Воздух на территории центра постоянно стерилизовался, чтобы ни один посторонний фактор не мог помешать точности опытов.