Я потянул Юру за рукав, и мы, спрятавшись в зарослях, увидели «дезертиров»: шустрого остроносого Виктора, обладавшего цепкой памятью, в том числе и на бесчисленные анекдоты; смазливого, похожего на портрет в журнале мод, Николая, которого в глаза все называли Нилом, а за глаза — Ноликом. Я не удивился, что ушли эти двое. Но с ними был и лобастый нелюдим Петя Авдюхов. И теперь он отнюдь не был молчаливым. А в центре этой троицы, усердно опекаемая нашими кавалерами, легко скользила на лыжах раскрасневшаяся новенькая.
Она едва касалась палками снега и сразу резко набирала скорость.
Как только я увидел ее, понял: это она сманила из лаборатории ребят. Витю и Нолика ей не пришлось упрашивать, но Петр… Я вспомнил все: жалобный звон стекла, разбитые «люсьены», чересчур быструю и неслышную походку. Холодная ярость закипала во мне. Ну погоди же!
Я оттолкнулся палками, стрелой промчался по склону, тормознул левой лыжей, круто повернул, взбивая снежную пыль, и оказался перед ними.
С лица Нолика еще сбегало игривое выражение. Петр еще растягивал рот в улыбке, сразу ставшей жалкой, а Витя, опомнившийся первым, уже забормотал:
— Мы закончили работу и решили показать ей город — она недавно приехала из Баку. Знаете, в Баку, оказывается…
Он долго молол вздор, пытаясь заинтересовать меня.
Я молчал. Почувствовал на шее теплое дыхание. Это подъехал Юра и теперь стоял за моей спиной, как статуя.
Нолик проговорил гнусаво:
— А вы здорово катаетесь на лыжах. Ей-богу!
Больше ничего он придумать не мог.
Брови Петра, казалось, сейчас наползут одна на другую. И только новенькая посмотрела на меня широко расставленными ясными глазами, посмотрела так, словно ничего не случилось, и проговорила кокетливым голоском, играя маленькую девочку:
— Я одна виновата, я их подбила.
Она пыталась навязать мне решение. Как будто если она пожелала прокатиться в их компании, то само собой разумеется, что они не посмели ей отказать.
Она, кажется, не сомневалась и в том, что я признаю это.
И тогда я молча развернул лыжи, а за мной и Юра и быстро поехал дальше, вниз по склону, оставляя их в неведении насчет завтра, со злой радостью предвкушая, что они передумают, пока завтра наступит.
Я признался себе, что не поступил бы так жестоко с ребятами, если бы не она…
* * *
На другой день с утра меня вызвал директор.
— Только не нужно поздравлять, — предупредил он, морщась. — Мне все-таки придется перейти в министерство. Кстати, я вас тоже не поздравляю. Вам придется занять мое место.
Я подумал о начатой работе, потом — о разных собраниях, заседаниях, сессиях, о том, что к директору приходят руководители лабораторий, старшие и младшие научные сотрудники, представители других ведомств, учреждений; что его вызывает начальство и все что-то просят, требуют, приказывают; что ему самому нужно приказывать и притворяться, будто он точно знает, как следует поступить в том или ином случае, пока он не привыкнет к мысли, что и на самом деле знает это; вспомнил о том каменном грузе, который называется ответственностью. Мне стало невесело.
Зато Юра обрадовался.
— Теперь ты сможешь подключить к нашей работе еще пяток лабораторий, — сказал он беззаботно. — Мы учтем и гормональный баланс…
Я грустно смотрел на него, и предсмертная фраза Цезаря, обращенная к Бруту, застряла в моей голове.
Мне пришлось сесть в директорское кресло и вкусить, каково было моему предшественнику. Впрочем, мне приходилось еще тяжелей, так как я руководил людьми, с которыми раньше сталкивался в ожесточенных спорах на сессиях и заседаниях Ученого совета. Очень трудно было приучать их к мысли, что теперь последнее слово там, где это касается работ института, остается за мной. И я впервые почувствовал тяжесть фразы, раньше бывшей для меня абстракцией: «взвалить на плечи ответственность».
Примерно через две недели моего директорства Юра задал мне сакраментальный вопрос:
— Можно начинать?
Он смотрел на меня выжидающе, его губы готовы были изогнуться и в радостной, и в язвительной улыбке.
Я прекрасно знал, о чем он спрашивает, но на всякий случай спросил:
— Как ты себе это представляешь?
— Брось придуриваться! — небрежно проговорил Юра. — Я имею в виду подключение к нашей работе Степ Степаныча.
Степан Степанович Цуркало заведовал лабораторией эндокринологии.
— Но он выполняет сейчас срочное задание, — возразил я.
Юрин взгляд стал насмешливым, оттопыренные уши задвигались от сдерживаемых эмоций.
— Собственно говоря, чему тут удивляться? — раздумчиво спросил он, обращаясь к самому себе с таким видом, будто разоблачил лучшего друга и окончательно разуверился в людях.
Я знал, что он думает: «Когда человек становится директором, он перестает быть…» и так далее.
В тот же день я вызвал Степ Степаныча. Он опустился в кресло напротив меня, грузный, важный, подавляющий своей внешностью: гривой волос над мощным лбом, бровями, похожими на две изогнутые рыжие гусеницы, подбородком, выдвинутым вперед, как форштевень корабля.
Я не знал, как приступить к делу, и начал издалека, словно хотел услышать от него, какое значение имеет борьба со старостью. Степ Степаныч сначала внимательно слушал меня, потом рыжие гусеницы грозно вздыбились на переносице.
— Так вы хотите навязать мне участие в той работе? Если не ошибаюсь, вы начали ее еще не будучи директором? — Последние слова он подчеркнул для большей ясности.
— Ну почему же навязать? — Я почувствовал, как мои щеки и уши начинают гореть. — Если не хотите…
— Черт с вами, нагружайте! — рявкнул Степан Степанович, словно делал мне величайшее одолжение. Он старался не выдать своей заинтересованности.
Я понял это и решил поиграть с ним:
— Впрочем, вы в самом деле очень заняты…
Он нетерпеливо двинул тяжелыми плечами грузчика:
— Но я же сказал «черт с вами!». Какое вам дело до всего остального? Выкладывайте, что я должен делать.
Мы посмотрели друг на друга и расхохотались. Я почувствовал, что контакт налаживается.
— О гипотезе «секундных, минутных и часовых стрелок» вы знаете, — сказал я. — Не укладывается в эту гипотезу период относительного равновесия: тридцать — сорок пять лет. Здесь механизм часов должен бы действовать через гормональный баланс, который может служить замедлителем. В общем, проблема сводится к тому, что время организма течет неравномерно не из-за самого механизма часов, а из-за других факторов, воздействующих на него. Нужно определить, что это за факторы. Вот тут вы и могли бы помочь.
Я развернул перед ним листы с графиками и формулами.
— Возьмите их с собой. Посмотрите, выпишите, что нужно, потом отдадите.
— Что с вами поделаешь! — покровительственным тоном завел он старую песню, но сразу спохватился, деловито собрал бумаги и выплыл из кабинета, как фрегат из гавани.
Едва дверь закрылась, как в нее постучали. Я сказал:
— Войдите.
Передо мной возникла новенькая. Ее глаза зло щурились, как будто видели живую мишень в прорези прицела.
— Меня выгоняют из лаборатории! — сказала она с таким видом, словно я должен был вознегодовать или, по крайней мере, удивиться.
— Ну и что же? — спросил я.
— Это несправедливо! Ведь не выгоняют же Нолика!
Я посмотрел ей в глаза. Они были серьезны и полны гордого негодования. В повороте головы угадывалась напряженность и готовность драться. В конце концов, она была права.
— И потом — у меня еще не закончился испытательный срок.
— Несколько дней вам ничего не дадут, — проговорил я, и ложбинка на ее переносице обозначилась явственней, а подбородок задрожал.
— Если хотите, переведем вас в отдел систематики. Там неплохо, спокойно. — Я не переносил женских слез.
— И почти нет стеклянной посуды.
Она еще пыталась шутить, и это меня тронуло.
— Пойдете в Вычислительный?
Я спохватился, но слишком поздно. Предложение уже назад не взять. То, что я ей предлагал, было во много раз больше, чем она заслуживала, перспективнее, чем работа на микротоме.