Теперь голос корелянки был громким, гудящим и таким нечеловечески властным, что Соломония чувствовала, что перед этой силой, перед этими словами не устоять ничему - все будет так, как глаголется.
- Думал бы о ней, не задумал, спал бы, не заспал, ел бы, не заел, пил бы, не запил, и не боялся бы ничего, чтоб она казалась ему милее свету белого, милее солнца пресветлого, милее луны прекрасная и даже милее сну своего по всякое время: на молоду под полн, на перекрое и на исходе месяца. Сие слово есть утверждение и укрепление, им же утверждается, и укрепляется, и замыкается. Аще ж кто от человек, кроме меня, покусится отмыкать страх сей, то буди яко червь в свище ореховом. И ничем, ни аером, ни воздухом, ни бурею, ни водою, дело сие не отмыкается!
"Не отмыкается! Не отмыкается!" - несколько раз повторила про себя и Соломония, все больше веря, что теперь-то уж наверняка увидит его.
Однако не успела корелянка уйти, как принесли известие, что у ворот ее схватили и увели на великокняжескую половину, а позже узналось, что с ней говорил сам Шигона и дьяк Василий Третьяк Долматов, тоже из самых важнейших.
* * *
Весь следующий день Василия не было, сказывали, что провел его в Новом Девичьем монастыре под Воробьевом, на освещении которого они присутствовали вместе всего лишь в минувшем июле.
Задумал-то этот монастырь Василий на своих лугах по-над Москвой-рекой еще в честь возвращения Смоленска, но до лета двадцать третьего года дело по разным причинам не двигалось и не двигалось, пока по совету Вассиана он не поставил во главе его деловую и властную старицу Покровского Суздальского монастыря Елену Девочкину. Та привезла с собой восемнадцать монахинь-помощниц, сама надзирала за камнесдателями, сама принимала все материалы, сама считала каждую великокняжескую копейку, и ныне, в июле, на лугах, где прежде паслись великокняжеские кони и заготавливалось сено, уже освятили большую красивую церковь во имя Пречистыя Богородицы Одигитрии и святых апостолов Прохора, Никонора, Тимона и Пармена. И храм во имя Происхождения Честного Креста уже был заложен. И стены, и башни монастырские. А кельи и трапезная построены.
Но, отъезжая туда, государь велел передать князь-иноку Вассиану, чтоб был у него на следующий день после полуденного сна.
И Соломония теперь только и делала, что ждала этого часа. Ходила и ходила в своем покое от двери к окнам и обратно. Попыталась, правда, постоять и поглядеть в эти два окна, но из них была видна лишь часть двора, по которой в белокаменные подклети ходили только редкие служители по хозяйственным нуждам. Интересную же, основную жизнь двора - тех, кто шел от ворот к Красному крыльцу или к его личному и обратно, все, что там вообще происходило, она могла бы видеть совсем близко, через два покоя, из Золотой палаты, которую очень любила, в которой часто бывала, принимала гостей и одна нередко сиживала, читала, стояла у окон; но сейчас, когда все глаза вокруг так напряженно, так соболезнующе, а то и просто полные слез наблюдали буквально за каждым шагом и каждым движением, не могла заставить себя пойти туда - все же мгновенно поймут, что она оттуда выглядывает, как мучается.
Вот и ходила у себя бесконечно от двери к окнам и обратно, не замечая, что становится похожей на запертую в клетку волчицу или рысь - они точно так же мечутся от стенке к стенке.
Остановилась было, когда после полудня пришел Вассиан - к государю ему было еще рано - и хотел ей что-то почитать, но она сказала, что лучше в другой раз, голова совсем не та - и снова при нем заходила, заходила...
Ждала его до вечерней молитвы, но его все не было и не было. Встала в молельне на колени и просила Господа, Божью мать и своего ангела помочь ей.
В дверь, как всегда, тихонечко поскреблась ее постельничья и прошептала, что пришел Шигона и вызывает ее.
Вышла.
Он поклонился.
- Дай... пожалуйста, ту государеву рубашку, над которой ворожила Стефанида-рязанка!
Голос был жесткий, суровый, и глядел сурово прямо ей в глаза: какое, мол, впечатление произведут на нее эти слова. Прежде никогда не глядел и не говорил так сурово - только преданно.
Она сделала вид, что нисколько не удивлена, про себя же быстро сообразила, что узнать про Стефаниду могли лишь от приводившего ее брата Ивана. Стало быть, спрашивали его. И Стефаниду, выходит, тоже уже спрашивали, потому что Иван про саму ворожбу и про рубашку ничего не знал. Но зачем? Что тут такого-то? И зачем она им понадобилась, эта рубаха? Впрочем, сам по себе Шигона ведь никогда бы не пришел за ней.
Однако сперва поинтересовалась здоровьем государя и как накануне съездили в Новый Девичий монастырь, что там еще построила и как себя чувствует матушка Елена.
- Государь, слава Всевышнему, в полном здравии. Только все в трудах непомерных, которые под силу лишь таким исполинам, как он. Про Новый же Девичий ничего сказать не могу - не брал меня с собой.
- Здесь был нужен?
- Дел-то, сама знаешь!
- Дознание с корелянки Машки снимал? С брата моего? Со Стефаниды?
Он сверкнул глазами, но не опустил их, набычился.
- Зачем снимал-то?
- Велено.
- Им?
Подтверждающе кивнул.
- Зачем велено? Что узнал особенного? Чего ищете? Чего, спрашиваю?
- Разве это я? Разве б я когда позволил? А он - просто любопытствует, что ты такое удумала.
- Через тебя решил узнать? Через рубашку?
- Велел принесть.
- Зачем?
- Да не знаю я, матушка! Смилуйся! Мне велено принесть, и все.
Шигона был Шигоной: непробиваемый!
- Ладно, я сама покажу ему рубаху и все объясню.
Лицо его стало железным.
- Никак нельзя! Сказал, чтоб прислала, тогда все решится.
- Что решится? Царица Небесная! Да что вы с ним сделали?!
- Мы?! - Шигона недоуменно приподнял плечи: что, мол, ты! Лицо же осталось непроницаемым.
Махнула рукой, чтобы уходил.
- Да у него эта рубаха. Днями послала вместе с портами. Может, уже надевал - не видел случаем?
Вот теперь в глазах советника все же мелькнуло беспокойство, и он, торопливо кивнув и буркнув "У не-го!", почти убежал...
А вскоре, сразу после свидания с Василием, пришел хмурый Вассиан и спросил:
- Зачем ты ворожей-то звала?