* * *
А в один из темных снежных дней декабря двадцать четвертого года схватили переводчика Максима Грека.
Недели через две вотчинника Ивана Никитича Беклемышева, по прозванию Берсень.
Еще через неделю митрополичьего дьяка Федора Жареного, и сына окольничего Михаила Васильевича Тучкова Василия, и молодого князя Андрея Михайловича Холмского, двоюродного брата Соломонии Ивана Даниловича Сабурова, грека Юшку Тютина, Михаила Андреевича Плещеева и еще нескольких человек, которые знались с Максимом Греком и часто бывали в его келье.
В Греции Максим звался Михаилом Триволисом и до двадцати двух лет жил на острове Корфу, затем в Италии, изучал античность, астрологию и естественные науки, учился и работал у первопечатника Альда Мануция, служил у мелкого итальянского правителя Мирандолли, был ярым приверженцем неистового Савонаролы и тридцати двух лет от роду, в пятьсот втором году, постригся в монахи в монастыре святого Марка, где его кумир был прежде приором. Когда же начались преследования Савонаролы, покинул этот монастырь и в пятьсот пятом оказался уже на Афоне православным монахом под именем Максим.
А в восемнадцатом году по просьбе Василия Третьего прислан с Афона в Москву для перевода на церковно-славянский Толковой Псалтыри и назван у нас Греком. Однако ни церковно-славянского, ни русского языка он не знал, зато был весьма сведущ во многом другом и к тому же невероятно самонадеян и честолюбив. Переводилась Толковая Псалтырь престраннейшим образом: он с греческого на латынь, с латыни на славянский переводчики Власий, Дмитрий Герасимов и троицкий монах Сильван, и был еще литературный обработчик и доброписец Михаил Медоварцев, данные Греку в помощники.
Через полтора года Толковая Псылтырь на славянском все-таки появилась. Максим Грек запросился обратно на Афон, но государь его не отпустил, велел сверить с греческим и исправить тексты еще нескольких богослужебных книг, давно уже существовавших на славянском: Триоди Цветной, Часословца, Апостола.
А Максим не хотел жить в Москве, ему все не нравилось на Руси, и он все хулил и устно, и письменно: обычаи, нравы, природу, государственное устройство и устройство церковное. Считал, например, что Русь не имеет права самостоятельно ставить митрополитов, что это, как и прежде, должны делать только греческие патриархи, и потому не признавал над собой власти русского митрополита, не подчинялся ему. И при всем при этом еще долго еле-еле говорил по-русски, а выучившись в конце концов и церковно-славянскому, писал на нем очень тяжело и невнятно и практически не знал и не хотел знать страны, в которой жил, и ее народ. Но всех поучал и поучал.
Умный митрополит Варлаам смотрел на это снисходительно: главное, чтоб делал дело - переводил и исправлял книги. Тем более что за его работой он попросил следить Вассиана, направлять и помогать советами.
Но вокруг высокомерного хулителя всех и вся, совершенно естественно, стали кучковаться и хулители доморощенные: разные неудачники, опальные. В опале уже несколько лет был Берсень Беклемышев. Служивший по иноземным делам, он что-то не так устроил государю еще при взятии Смоленска, и тот, обозвав его смердом, прогнал прочь и даже отобрал подворье в Кремле, Беклемышевская башня была возле этого подворья. А Берсень, озлобившись, стал тоже поносить всех и вся. И у него был такой же приятель, митрополичий дьяк Федор Жареный, и они, конечно же, быстро спелись с Греком. И остальные его приятели, поклонники и ученики были такими же. Естественно, в их поношениях и обличениях было немало справедливого, но кому же приятно, когда его, пусть даже в чем-то и справедливо, корят, звонят о недостатках во всю Ивановскую.
Недовольство Максимом Греком росло и копилось. Тем более что и в его книгах обнаруживались и обнаруживались ошибки, искажения, многое очень трудно читалось.
Взошедший на митрополичью кафедру Даниил сразу же поручил ему перевести сочинения Феодорита, епископа Карского. А тот отказался, заявив, что для простого, малограмотного русского народа они могут быть опасны, но чем, так и не растолковал. Даниил все же велел переводить. Тот опять отказался, и повеление было отдано в третий раз, на что Максим ответил, что вообще неподвластен русскому митрополиту, так как тот незаконен.
И тут в Москву еще пожаловал турецкий посол, но не великий, близкий к султану человек, а плутоватый, глупый и еще более спесивый, чем Максим, грек Скиндер. Вел себя препоганейше, хотя был принят достойно, а укатив, поносил Русь и "великого князя людям великую срамоту чинил", то есть вовсю портил отношения Руси с Турцией, ссорил их. Пока же был в Москве, чуть ли не все свободное время проводил с Максимом Греком. Сдружились крепко.
Максима Грека заподозрили в измене, в натравливании Турции на Русь.
А он при розыске все свалил в основном на Берсеня Беклемышева: что это-де тот нещадно поносил и обличал все на Руси, в том числе великого князя и митрополита, говорил, что не ведает даже, есть ли такой вообще на Москве. И на Федора Жареного валил. На остальных.
В феврале двадцать пятого келейник Афанасий давал показания после Максима и добил Берсеня: "коли к нему придет Берсень, он нас вышлет тогда всех вон, а с Берсенем сидит долго один на один". Получалось, что остальные почти ни при чем, только "спирались меж себя о книжном", то есть в основном просвещались, спорили.
Вел суд сам Даниил. Помогал главный сподвижник во всем - епископ Крутицкий Досифей Забела.
В феврале же повелением Василия у Берсеня Беклемышева отсечена голова "у боярина своего на Москве-реке". А у Федора Жареного вырван язык, "у крестового дьяка". "А Муху велел в темницы заключити, на грекы же показал милость": Максим был сослан в Иосифо-Волоколамский монастырь. Савва Грек - в заточение на Возмище, келейник Афанасий - в Пафнутьев монастырь.
Вассиан уговаривал Василия не пятнать себя кровью - сколько лет уже не пятнался!
Но тот лишь делал вид, что слушает его по-прежнему.
* * *
В затененных углах, у заборов и стен лежали остатки серого, обтаявшего, ноздреватого снега, везде блестели лужи, земля была скользкой, липкой, вязкой, курилась видным густым сырым парком, но небо сияло такой пронзительной и чистой голубизной, такой бездонной глубиной без единого облачка, слепящее солнце грело так ласково и сильно, а воздух был так легок, прозрачен и духовит, что люди, тысячи, десятки тысяч людей, опьяненные им, глядели только в эту невероятную бездонную голубизну, не замечая, кто стоит на сухой, на плахах мостовой, а кто прилип или увяз в раскисшей земле, или грязном снегу, или вовсе торчит в луже.