- Погоди! Дай опомниться! Дай опом-нить-ся!..
* * *
Василий дня не мог прожить без Вассиана, без Шигоны и особенно без Соломонии...
Мало, что постоянно советовался обо всем с первым и вторым, обязал, чтобы тот или другой вообще были всегда и везде при нем, на его глазах на любой встрече, в думе, в поездках, в покое для занятий. И если по каким-либо причинам их вдруг не оказывалось на его глазах, он ощущал внутри странную, тоскливую пустоту, и ему, несмотря ни на какую обстановку и ни на какое количество народа вокруг, становилось не по себе, как-то неуютно. А несколько раз, когда их не было, даже почудилось, что пол, а в другой раз земля под ним вот-вот закачаются и уйдут из-под ног. Аж мурашки поползли от этой дичи.
И Соломонию должен был видеть каждый день и как можно больше. Брал ее с собой буквально всюду, где прилично было быть и женщинам. Во все дальние деловые и даже военные поездки. И по монастырям. Да даже на некоторые охоты ездил с ней, которые страстно любил. Вообще, очень любил ездить, на месте долго никогда не сидел. И саму езду, хоть верхом, хоть на колесах, хоть в санях, любил безумно, и то, как мимо по сторонам и навстречу бегут и бегут или летят стремительно, со свистом в ушах кусты, поля, деревья, речки, луга, избы, люди, стада, леса, деревни, церкви, города, полдни, рассветы, закаты, новые и новые запахи, новые и новые погоды, новые и новые места - его места, его земля, все его. Упивался ездой, как пьяница пьянкой. И ее заразил. И спал всегда обязательно с нею. А оставаясь наедине, всегда ждал, когда она подойдет или пододвинется, прижмет обе свои мягкие, теплые руки к его щекам, мягко, тепло и длинно поцелует прямо в губы, потом притянет его голову к упругой своей груди и сколько-то они постоят или посидят так, безмолвно, чувствуя, как тепло и ласка души каждого перетекает в другого, соединяя их в единое прекрасное целое, и они друг друга ласково же погладят, а потом она иногда брала еще свой гребень и ласково же, красиво расчесывала и укладывала его отливающие рыжиной жестковатые волосы, бороду, усы, а он жмурился, пыхтел, а нередко и почти что мурлыкал, словно кот, от полного блаженства.
Так, единой душой, жили два года, три, пять.
Беспокоило лишь то, что она не беременела и не беременела. Хотя по договоренности они уже бессчетное число раз старались вовсю ночами-то, и она даже научилась и после обеденного сна разжигать его, и наслаждение оба испытывали от этого настоящее, от которого ну просто не мог не зародиться плод. Однако его все не было и не было. И на шестом году это стало тревожить обоих всерьез. Они, правда, и до того постоянно молились о ниспослании ей чадородия, велели о том же молиться и в разных церквах и монастырях, где были чудотворные иконы, споспешествующие этому, но с шестого года обратились и к лекарям, которые служили при их дворе. Лекари не помогли. Тогда стали звать знахарок, знахарей, ворожей и ведунов, чтобы пособили какими зельями, чарами, колдовством. И молиться, конечно, тоже продолжали, ездили по славившимся чудесами монастырям. Многое перепробовали, но зелья-то и чародейства только на ней. А один дремучий седовласый старец из-за пермского камня, приведенный к ней, вдруг и говорит, что прежде надо над ним колдовать, ибо не в ней, а в нем пустота. А после то же самое и ворожея Стефанида-рязанка сказала. Василий сник, мучился долгой, тяжкой бессонницей, страшно терзаясь горькими мыслями о судьбе династии без наследника. Соломония же, несмотря ни на что, твердо верила, что все непременно исправится, что это им за что-то такое долгое испытание предопределено по жизни, но оно кончится, и убедила, уговорила и его, что они еще молоды, что она совершенно здорова, он тоже и все это только от его великой мнительности и волнения - как окончательно успокоится, так и подлинная сила появится и будет, будет у них дите, сын, она точно знает. Всем существом своим чувствует. Чувствовала и что Нил Сорский им тогда бы сразу помог, но Господь вишь как распорядился.
Значит, ждать еще. Успокоиться - и стараться! Успокоиться - и стараться!
Он даже повелел, чтобы при дворе, да и вне его, вслух об этом вообще не разговаривали. И несколько лет действительно помалкивали.
* * *
Зимой тысяча пятьсот четырнадцатого года вовсю готовились к третьему походу на Смоленск. В передней палате по утрам, помимо думцев, теперь постоянно толклись разные воеводы, конюшие, оружейники, хлебники, тележники, говядари, суконщики, пороховщики, пушкари, дьяки разных приказов и иные всякие люди, собиравшие рати, одевавшие их, вооружавшие, кормившие, готовившие тысячи лошадей, корм для них, тысячи саней, телег, особых волокуш для пушек, для их припаса, для тысяч пищалей и иного оружия, доспех, кольчуг и прочего, прочего, без чего невозможен никакой большой военный поход.
Толчея в палате стояла несусветная, неразбериха порой дикая, до ора и хватания за грудки, и гудеж, гудеж непрестанный по целым дням.
Государь должен был возглавлять поход и, конечно, тоже появлялся в палате каждое утро, выслушивал доклады, просьбы, что-то решал, давал поручения, нагоняи, приказывал сечь и отрешать от дел нерадивых и слишком беззастенчиво наживавшихся на сем великом деле.
Но вернется оттуда к полудню в покои, плюхнется на ближайшую лавку, и будто воздух из него как из меха на глазах выходит - обвиснет весь, сгорбится, руки меж коленей плетьми, побледнеет, в лице растерянность и мука.
- Не одолеем мы! Чую, не одолеем! Нельзя в третий раз приступать, коли дважды не вышло. Знаете же - нельзя! А все твердите: надо! надо! Нельзя третий! Погубить меня хотите! Опозорить пред белым светом! Что делать? Отменить?
Исконно русский Смоленск, как и другие русские западные княжества и города, включая Киев, уже более века был под Литвой. После женитьбы в тысяча четыреста девяносто пятом году великого князя литовского и короля польского Александра на дочери Ивана Васильевича Елене Ивановне отношения Москвы с Литвой сложились вполне приемлемые, и никаких речей о возвращении отчих земель и городов никто в открытую на Руси в это время, конечно, не вел. Знать же той и другой стороны по-прежнему продолжала переходить со службы из одного государства в другое, от одного правителя к другому. В начале пятьсот десятых так сделал князь Михаил Львович Глинский, владевший чуть ли не третью земель в литовской Руси.