Натиг Расулзаде
Брат
Ночью внезапно ему сделалось плохо, в какой-то миг он даже подумал, что умирает, не доживет до утра. Голова болела адски, нечеловеческая боль висела где-то в области височной кости, пронзала череп, его стошнило на коврик перед кроватью, сил не было подняться, дойти до туалета. Жена переполошилась, в «скорую» звонила. Было четыре утра, когда все прекратилось так же вдруг, как и началось.
– С чего бы, господи? – тихо, испуганно причитала Маша, жена. – Вроде бы ничего не ел такого, я думала, отравился, все симптомы отравления…
– Не пил? – сонный неряшливый врач «скорой», изучая слабый пульс, пояснил: – спиртное?
– Да он вообще не пьет, – почему-то возмутилась Маша.
– Явный упадок сил, – констатировал врач. – А так все нормально вроде. Пусть отдохнет денька два.
Но отдохнуть не пришлось ни два денька, ни даже один. Утром пришла телеграмма, срочная: «Умер брат твой родной. Скончался четыре утра. Мама».
Библейский тон телеграммы в какой-то мере шел от незнания отправлявшим русского языка, к тому же был предназначен для его начальства на работе – чтобы знали, что именно родной брат умер, и отпустили бы приехать на похороны. Да и билет на самолет, конечно. С такой телеграммой на руках будет гораздо проще срочно взять билет в аэропорту. Он был сражен – его брат-близнец, тридцати шести лет, здоровый, полнокровный, в расцвете сил, и вдруг – умер. Это не умещалось в сознании. Умер. Внезапно. Уме-ер. Он перекатывал это слово в мозгу, и оно никак не соответствовало цветущему виду веселого, любящего покутить, пожить, пошуметь брата, человека авантюрного склада, брата, который был прямой противоположностью ему… Надо было действовать, куда-то мчаться, что-то делать, покупать билет на ближайший рейс до Баку, а он сидел на краешке кресла, безвольно уронив плечи, опустив руки, в одной – телеграмма. Будто вот-вот упадет с кресла. На самом краешке. Маша с тревогой наблюдала за ним, не решаясь что то сказать. Она понимала, что надо теперь срочно лететь в Баку, чтобы успеть на похороны.
Чудовищно, думал он, чудовищно, и, кажется, сказал это вслух, потому что жена вдруг чуть встрепенулась. В самолете он спал. Ужасная ночь, когда он физически переживал смерть брата-близнеца, крайне утомила его, и он ни о чем не мог думать, и все клонило в сон, закрывались глаза, и он заснул, и приснился ему кусочек из их детства, вернее, из детства его брата, Азада. Дача в Приморском, что возле селения Мардакяны, горячий белый песок под ногами, все кругом залито жарким солнцем, низкие, стелющиеся по земле, по песку виноградники, раскоряченное дерево инжира, и мама на крылечке дома, разморенная жарой, говорит его брату, Азаду, чтобы он был осторожнее и смотрел под нога, здесь могут водиться змеи, и Азад поднимает поочередно свои ножки и смотрит на пятки. Им с братом по четыре года. Он вдруг проснулся и уставился на поднос со стаканчиками в руках у стюардессы, который она совала ему под нос, предлагая попить. Губы ее зашевелились, он отвел глаза от лица стюардессы, бессознательно взял стаканчик, стал пить и заплакал. Потом он опять заснул и снова вспомнилось детство, когда они поехали в Кисловодск, в те годы было модно ездить в Кисловодск, в Пятигорск, для Закавказья они считались престижными курортами, и как-то, гуляя с мамой втроем, они набрели на старушку-цыганку, которая вцепилась в маму, как клещ, и не отпускала пока не выудила у нее деньги, а потом нагадала им будущее, что оба ее сына-близнеца умрут в один день и от одной болезни, мама страшно рассердилась и перепугалась, торопливо увела их домой, отцу рассказала, на что он резонно заметил, что умереть можно и в глубокой старости, и вместо того, чтобы паниковать, надо было уточнить у цыганки, тем более, что деньги заплачены… Теперь, вспомнив этот эпизод, он тяжело вздохнул во сне – в один день и от одной болезни – не угадала, обманула цыганка.
Весна обрушилась на этот город, как бедствие – внезапно, раньше времени, без малейшего перехода от зимы – вдруг подул теплый, болезнетворный, беременный солнцем ветер, и то немногое, что успело выпасть накануне и что трудно было бы назвать снегом, тут же превратилось в грязь и слякоть под ногами у прохожих. Голые деревья приободрились в ожидании почек и цветов, а мрачные лица на улицах стали щуриться, изображая улыбки. По-настоящему улыбаться в этом городе уже не умели, умерли тихие радости; хохотали, это да, хамски, не заботясь о том, что могут доставлять неудобство окружающим; множество молниеносно разбогатевших людей старались как можно ярче прожигать жизнь, но выходила от этого прожигания одна вонь; а вот улыбки исчезли, те, кто уехал, не веря уже в возрождение этого, некогда столь прекрасного города, увезли с собой свои улыбки, те, кто остался, – улыбаться разучился. Он смотрел в окно такси и не мог думать, не мог сосредоточиться ни на чем, но как-то непривычно ярко воспринимал окружающее, чего с ним почти никогда раньше не бывало – болезненно-реально воспринимал и эту весну, и людей на улицах, и деревья, и дома. Он был несколько удивлен: по натуре он слишком мечтательный, замкнутый, чтобы так сильно ощущать реальность; с детства он мечтал о будущем, и это было вполне естественно, теперь, когда будущее уже становилось прошлым, он мечтал о прошлом, преобразовывая его задним числом, придавая себе решительный, деятельный характер, как у его брата-близнеца, мечтал о том, что давно прошло, что можно было бы сделать не так, что всю жизнь свою можно было бы построить не так… Мечтал, мечтал… Вот покойный Азад – другое дело, он был слишком реальным, до мозга костей, жил этой минутой, этим днем, на остальное ему было наплевать, и мечтания вызывали у него недоумение и даже раздражение, хотя нельзя было утверждать, что воображение у него было притупленным.
Дом был старый, что говорится, на ладан дышал, и давно предназначен на слом, но дело в том, что все дома в этом квартале были не лучше и сносить надо все или ничего не трогать, так и проходили годы, и все оставалось по-старому, и становилось все старее и старее, пока, устав стоять, не валилось само собой, и тогда подводили итог – аварийный дом, хотя аварийным он был уже тридцать лет назад. В одном из пример, но таких домов и жил брат с матерью. Он вошел во двор, где повеяло на него воспоминаниями детства, поднялся по скрипучей узкой деревянной лестнице и тут же попал в объятия родных. В доме оказалось полно людей, его стали хватать, целовать, обливать слезами, плач, чуть слышимый со двора, здесь было гораздо громче, мать теребила его, что-то говорила. В распахнутую дверь комнаты отсюда, из коридора, виднелось на столе изножье гроба без крышки. Крышку он видел во дворе, она стояла, прислоненная к входной двери, извещая всех, что в доме покойник. Ему что-то рассказывала мать. Он поглядел на нее тупо, напрягся, прислушиваясь, и тогда узнал, что брат его умер от менингита, скончался – как сгорел – в больнице в течение трех дней, не приходя в сознание, пребывая все трое суток в глубокой коме. Он слушал, понимал теперь, но все равно не мог хорошенько сосредоточиться, ловил себя на странных ощущениях, будто это и не он вовсе, как бы со стороны видя и наблюдая за самим собой, будто кто-то другой за него слушает и плачет, и целует маму, и гладит ее по голове.
В тот же день хоронили Азада. Душный, теплый, почти летний день, несмотря на то, что стоял еще только март. На кладбище многие сняли свои пальто и плащи и держали их, перебросив через руку, солнце блестело нестерпимо, мулла читал молитвы густым спокойным голосом – смерть для него была работа, всего лишь работа, средство для существования; над ними пролетел самолет, на несколько секунд абсолютно заглушив заупокойные молитвы муллы своим нарастающим гулом.
Ночью он долго не мог заснуть. Плакать не хотелось, он мог трезво размышлять, но в то же время ему казалось странным, что он не может проникнуться этой страшной потерей самого, может быть, близкого человека на свете. На миг проскользнуло в мозгу, что он, непонятно как, охвачен бездушностью и черствостью брата по отношению к окружающим, равнодушием, которое характерно было для покойного. Он лежал без сна, и чем дальше, тем труднее, тем почти невозможнее было ему осознать горе, прочувствовать всю неизмеримую глубину его… Что-то странное, необъяснимое творилось в его душе. Потом он заснул и приснился ему его брат-близнец, Фуад, который уехал в Москву и вот уже три года, как там женился. – Смотри же, – говорил он Фуаду на прощание, – будь осторожен, сам знаешь, какое время смутное. Звони почаще, мама будет беспокоиться, понадобятся деньги, дай знать, пришлю моментально.