И ещё я подумала так, вышагивая из вагона на асфальт московского вокзала вслед за дедулей, согбенным от тяжеленного битком набитого рюкзака, - что, если подтвердится моя догадка с Пестряковым, - значит, убийца этих всех писателей был не только юморист, как заметил молодой следователь Ершов, но и отчаянный наглец. Сначала он лепит к кресту имена своих будущих жертв, что никаких секретов для широкой общественности, включая органы правопорядка, а затем уничтожает этих старых людей одного за другим в короткий срок с начала апреля до начала июня. Ради чего? Не пахнет ли здесь сумасшествием? Кто станет убивать бедных людей? Чтоб взять будильник у Нины Николаевны и подстаканник у Шора? А что если тут действует сумасшедший? Тот же маньяк?
Едва пришла домой, едва сунула на огонь чайник - телефонный звонок. Даша...
- Татьяна! Я знаю, кто отравил мою мать!
- Кто?
- Сумасшедший! Только сумасшедший мог это сделать. Только чокнутый! Только псих!
- Почему ты так думаешь?
- Потому что никаких врагов у неё не было! Никаких завистников! Она никогда ни у кого ничего не отняла! Она не делала зла! Она, знаешь, какие умилительные стишата писала? Для самых-самых маленьких... Слушай:
Ну никак я не пойму,
Почему река в дыму?
Догадалась! Там туман!
А в тумане - пеликан!
Она только и делала, что стучала на машинке, работала и работала... Витька и я были для неё всем. Особенно Витька. Ей очень хотелось сына. Она была им беременная и написала такие стихи:
На ромашке погадаю,
Потому что знать желаю:
Кто мне крикнет в этом мае:
"Я люблю тебя, родная"?
Или лучше не гадать,
А тихонько ждать-пождать?
Потому что выйдет срок,
И появится сынок...
Я это нашла в её бумагах... Она всегда все от души делала. Она на все письма отвечала. Она меня в детстве только раз полотенцем хлопнула. За то, что я котенка за лапу подняла, а он запищал...
- Дарья, ты на работу-то ходишь?
- Хожу. Сижу с сумками. Думаю. Вчера одну украли. Придется из своего кармана... Моя мать, Татьяна, подавала нищим и один раз до того наподавалась, что домой принесла три рубля... Это ещё когда был жив отец... Он ей сказал: "Стыдись, несчастная!" Он в тот день тоже постарался, ухнул всю свою зарплату на детали для нашего чудища-юдища, "москвича" дореволюционной выделки. Ничего, сели, пожевали хлебца, поиграли в лото... Или, Татьяна, уже начался целенаправленный отстрел именно жалостливых, непрактичных людишек? И нечего суетиться? Взывать? Надеяться и верить? Ты что-нибудь узнала? Накопала? Или плюнула на все и отступилась?
- Иду по следу... Раз уж взялась - доведу. Хотя пока - темно.
- Хочу знать, Танька! Жутко хочу знать, какая тварь сотворила такое! Какая гадина из гадин!
- Дарья, Виктор не объявился?
- Ты что! Откуда? Эгоистина, чертополох! С детства растет, где хочет и как хочет. По фигу ему все, если потянуло в странствия с мольбертом наперевес! Жуткий проходимец! Вот когда явится то... Я же говорила маменькин сынок! От таинственного незнакомца рожден! В гостинице в вестибюле встретились и все - солнечный удар. Как мать рассказала под настроение. Он был наш русский эмигрант, аристократ, красавец и умница. Обольстил сходу. И мать отдалась. Не осуждаю. Ей и было-то всего двадцать лет... И его она ни разу не помянула злым словом, хотя от него ни ответа, ни привета. И Витюша для неё - все. Память о сверхромантичном приключении. Тетки её осуждали, конечно. Понятное дело - одна с бухгалтером живет-лается, другая - с нуднейшим топографом. Мать своим поступком перечеркнула их праведное долготерпение.
- Ты хоть спишь?
- Немного. У Юрика краснуха. Вот еще! Когда Юрику был нужен хороший эндокринолог, а хороший - это за хорошие деньги нынче, как известно, моя мать месяц сидела за машинкой, не вставая. Что-то там строчила, строчила и получила денежек, и отдала мне... А одно свое стихотворение она так начала:
Ты ушел. Я шагов не слыхала.
Не споткнулся. Не крикнул: "Прощай!"
- Послушай, а не вела ли твоя мать дневник?
- Вроде, нет.
- А попробуй поищи. Вдруг...
- Ладно. Ты, Татьяна, не думай, я не ставлю свою мать как поэтессу где-то поблизости от Ахматовой, но... возьми Михайлова, которого издают и переиздают. Разве пахнет шедевром вот это:
Мы по улице идем,
Песню звонкую поем.
Мы - хорошие друзья
Ваня, Таня, Жорж и я!
- Не пахнет, Дарья. Но Михайлов написал очень много чего. Почему к нему вдруг прицепилась?
- Он не дал матери хода. Ее однажды выдвинули на премию, а он, говорят, поднял руку против. Дали слабенькому поэту, который носил за Михайловым папки. Не понимаю, как после этого моя мать пошла провожать его в последний путь! Говорю - больно сердобольная была! А знаешь, кто мою мать, поэтесску, хоронил? Ну пока ты по следу... Ну, две мои тетки, ну я. И какой-то сутулый старик с палкой. Он сказал над могилой, что в юности любил Ниночку очень, ради неё пошел служить во флот, так как ей нравилась военно-морская форма... И - никого из поэтов-писателей. Никого! А Витька с ума сойдет! Витька рехнется, когда, наконец, объявится! Даже не похоронил! Я даже не представляю, что с ним будет! Он и так всегда на нерве... А мать для него - все...
Гнусная, гадкая мысль внезапно пролезла в мою голову: "Так. Мать для него все. Значит, он все всяких, даже малюсеньких подозрений. Но именно такие, непогрешимые, вдруг оказываются в конце концов преступниками, убийцами..."
Я, конечно же, тотчас затоптала жуткое предположение как вспыхнувший клочок бумаги... Этого просто не могло быть! Это бред моего расхристанного воображения! Черт-те что и сбоку бантик!
Мне следовало побывать на московской квартире Шора и я отправилась туда. Но не наобум. Позвонила, узнала, что квартира обитаема. Но кем? Но что это за жилплощадь? Неужто настолько отвратна, что старик без сожаления бросает её в холодное время года и отправляется на свою дачку-полуразвалюшку? Ведь в начале апреля, помнится, и метель мела?
Однако нужный мне дом оказался вполне приличным: кирпичная девятиэтажка поблизости от метро "Проспект Вернадского". Дверь в квартиру Шора обита черным подваченным дерматином. Единственное, что её отличало от других, похожих дверей на площадке третьего этажа, так это рваная дыра в том месте, где, видно, не однажды взламывали и вновь ставили замок, потому что хозяин забывал или терял ключи.
Почти на честном слове висел и звонок, в форме белой, загрязнившейся пуговицы.
Я позвонила. Мне почудилось, что трезвон потревожил какие-то давно слежавшиеся пласты мироздания, где вполне уместны окаменелые следы шагов динозавра - так долго ни ответа ни привета. И в тот момент, когда я собралась уйти, - дверь приоткрылась, сквозь цепочку меня принялись допрашивать:
- Вы кто? Вы к кому?
Голос принадлежал очень старому человеку. Я объяснила, показала удостоверение. Мне поверили, цепочка упала со звоном, дверь распахнулась.
Действительно, меня позвал "проходить" старик, очень похожий на Семена Григорьевича Шора: та же большая лысая голова в седом одуванчиковом пуху, тот же курносый нос и те же толстые, детского изгиба губы. Сходство было такое разительное, что я подумала, будто вижу не живого человека, а привидение.
Но старик, одетый в полосатые, синие с серым пижамные штаны, в клетчатую рубашку и меховую безрукавку, действовал уверенно, разумно, предлагая мне сесть и объяснить конкретно, чем он может мне быть полезен.
Я незаметно оглядывалась. Это была небольшая трехкомнатная квартира м маленькой кухней и двумя проходными комнатами. В кухне, я заметила, стоял большой "двухэтажный" холодильник - мечта семидесятников, под названием "Розенлев". Это говорило о том, что хозяева в прошлом могли себе позволит кое-какие весьма дорогие игрушки.
Я сидела в старом кожаном кресле. Вернее, провалилась в него почти до полу - так расхлябаны были его пружины. Много-много кого привечавшее, темно-коричневое кресло это, с лысцой на овальных изгибах подлокотников, тем не менее являло характер дружелюбный. Во втором, точно таком же, расположился старик. Еще в комнате была широкая тахта, накрытая полосатым покрывалом, стояли стеллажи, забитые книгами сверху донизу, и стол у окна, письменный, с желтой лампой на ножке. Вот, собственно, и все.