— Твоя невеста на бал придет?
— Нет у меня невесты, — мрачно сказал Кузя. — Расстались.
— Когда успели?
— Осенью еще.
— Ты вроде и в дом ходил?
— И в дом ходил, и родителям представила, все к свадьбе шло. Пошли мы с ней гулять. К Исаакиевскому собору. Очень нравится. Словно в Италии оказываешься. А я тогда канотье себе купил с низкой тульей, помнишь?
— Как же. В тройке в мелкую клеточку, при жилетке, цепочка от часов и канотье. Мы отпадали.
— И, представляешь, голубь летит. И делает мне на новое канотье с высоты птичьего полета большое благовещенье. Ну, снял я канотье, стал листьями сирени счищать да сдуру и говорю: «Хорошо, что коровы не летают». Невеста вспыхнула, от меня шарахнулась, в автобус прыг и тю-тю. Я ей вечером звоню, она говорит: «Между нами все кончено».
— Почему? — спросил озадаченный Юс.
— Как почему? Потому что я грубая натура. А она тонкая.
— Не зря мне так нравятся б...ди, — убежденно сказал Юс. — С ними не телом, с ними душой отдыхаешь.
Мансур написал портрет Спящей в полный рост в возрожденческом саду. Спящая бодрствовала и слабо улыбалась. В руках у нее был золотой мячик. У ног сначала лежала собака, но собака получалась уж очень странная, Мансур ее убрал, заменил куском куртины с белыми цветами типа лилий.
— Это асфодели, — сказал Кайдановский, — они цветут в подземном царстве мертвых.
— Я асфоделей в виду не имел, — сказал Мансур, — не знаю, как выглядят.
— В виду не имел, просто написал. Теперь все будут знать — как они выглядят. Слушай, старик, портрет — чудо, темно-зеленое, темно-синее, умбра, черно-коричневое, белое мерцает. Она сама мерцает. И в воздухе плывет. Улыбка Моны Лизы.
— Ты тоже скажешь.
— Надо навестить ее перед Новым годом.
— Да, — сказал Мансур мрачно.
— Что ж ты так, кипчак, невесел? — вызывающе спросил Чингизхан.
— Во сне ее видел. Мы с ней танцевали.
— Радоваться надо. Какие теперь сны видишь! С красавицей танцуешь. А прежде по городским помойкам гонялся с мачете за Софьей Перовской.
— Никогда с мачете ни за кем не гонялся, даже во сне.
— Прости, я забыл, какой ты серьезный. Не обижайся. Не обиделся?
— Нет.
— Мансур, что я вижу! Неужели у тебя есть все тома Вазари?
— Да. Разорился, как видишь, купил. Несколько книг продал. И две работы продал. По дешевке. В нашей библиотеке тоже прочитал все, что мог, по Возрождению. В Публичку ходил. Честно говоря, я надеялся ее найти.
— Как — найти?
— Ну, думал, кто-нибудь ее рисовал, или писал, или упоминал о ней. Она ведь такая красивая. Не нашел пока.
— Вряд ли найдешь. Она из своей эпохи убежала к нам. Невольно, случайно — или помыслив, — но убежала. Если увидишь след, не поймешь, что это ее след. Фигурка на дальнем плане спиной к зрителям, упоминание о рано умершей патрицианке — ни имени, ни даты. Да и не ее следы ты ищешь. Ты сам хотел бы убежать туда, где она еще живая и где великий Леонардо учится перед зеркалом зеркальному письму, а потом пишет неизвестно зачем навыворот непонятное обращение к Луне... «Плотная Луна, тяжелая Луна, как ты там висишь, как ты там?..»
Мансур, насупившись, молча счищал мастихином краску с палитры.
— Ты прав, — сказал он нехотя, — да только машины времени у меня нет.
— Один мой знакомый по фамилии Базунов говорит, что истинная машина времени — это искусство. Твой портрет Спящей, например. Все, Мансур, привет, я побежал в мастерскую, у нас Железный Феликс барахлит опять. А завтра ночью спустимся к ней и отнесем ей елочку. Маленькую-маленькую. Я знаю, где такие продают.
Мансур, оставив мастихин и палитру, воззрился на Кайдановского.
— Как ты сказал?
— Елочку. Маленькую.
— Про Машину времени.
— Истинная — машина — времени — это — искусство. Что тут непонятного? Ты не понял?
— Я понял, — сказал Мансур.
Кайдановский бежал через заснеженный двор, вечерело, над головой светился гоголевский серпик месяца — казачьего солнышка, аделины уже засветили в окнах женского общежития самодельные разноцветные абажуры. Кайдановский думал о зимних каникулах. Люся поедет на Волгу, где живут в Заречье у бабушки с дедушкой двое ее детей, наденет платок пуховый, валенки, будет кататься с детьми на санках. Он тоже уедет. В Москву. Или к двоюродному брату в Новгород. Припрыгивая, он бормотал:
«Ночь-то темна, лошадь-то черна, еду, еду, еду, щупаю, тут ли она». Со словом «она» он как раз заскочил в дверь теплой мастерской.
Железного Феликса одевали. На вертикальную трубу с двумя мигающими лампочками, заменявшую ему голову, надвинули череп с таким расчетом, чтобы лампочки мигали в глазницах.
— Вы рехнулись! — закричал Кайдановский с порога. — Зачем вы лампочки-то красным покрасили?! Зеленым надо было, чтобы фосфоресцировало якобы. Зеленый — цвет потусторонний.
— Которые по электрической части, ребятки, — сказал Кузя, — а три маленьких лампочки не поместятся рядом? будет светофор: красный — желтый — зеленый. А? годится? клево?
— Мужики, у него ширинка не застегивается. Галифе не в размер.
— Поставьте лампочку побольше, где не застегивается, в поясе проволочкой прикрутим.
— При ходьбе механизм из-за штанов этих дурацких заедать не будет, часом? — спросил Юс. — Может, ему девочки шароварчики запорожские сошьют?
— Как это — во френче и в шароварчиках?
— Нас за френч и за фуражку из института вышибут. Пусть хоть шароварчики образ смягчают.
— А мы не скажем, что он Железный Феликс. Скажем: такое привидение. Игра конструкторской мысли. Рождественский дизайн.
«Жили-были волк и лиса. И уж очень они дружили. Бывало, сопрет зимой лиса курочку, так половину волку несет. Ну, если не половину, то две пятых обязательно. И волк не отставал: собаку задерет — лакомится лиса собачиной, кроликов отправится в село душить, рыжую непременно с собой прихватит и попотчует.
На тропе в чаше столкнутся — волк лисе дорогу уступит. У водопоя встретятся — лиса подвинется и волку место даст.
Наблюдал это живший у знакомого лесника на отдыхе баснописец, наблюдал, да и возмутился.
Вот пришли волк и лиса ночью к лесниковой избушке сала заколотого кабана почавкать; баснописец тулуп накинул, выскочил и ну их стыдить.
— Морды вы, — говорит, — бесстыжие, не по правилам живете, не по литературной традиции.
— Литературная традиция, — говорит волк, — в городе, а мы в лесу.
— Мы, — говорит лиса, — отродясь ничего не читали и не собираемся; и вообще мы неграмотные.
— Вы, — кричит баснописец, — всю породу свою позорите!
— Ничего мы не позорим, — отвечает лиса, — жрем, что всегда жрали.
— Да ты не понимаешь, что ли, бестия, что твоя обязанность — волка обманывать и под монастырь подводить? Не про то ли спокон веку баснописцы и сказочники толковали?
— Ты ври так, как тебе лучше оплатят, — сказал волк, — а мы-то туг при чем?
— Я не только за себя беспокоюсь, — сказал баснописец, уходя в избу, — если ты, лиса, не будешь с волком враждовать, а ты, волк, станешь и дальше с ней тюлюлюкаться, дети ваши и дети детей ваших и так далее родятся монстрами и мутантами. И вместо волков и лис останутся на земле гиены и псы.
— Лично мне, — сказала лиса, — на детей моих детей глубоко начхать; может, у меня и детей-то не будет.
— Ты, тово, вот что, — сказал волк, подумав, — маскируйся. Говорить будем одно, а делать другое.
И кричали они всякое у баснописца под окнами, ругали друг друга на чем свет стоит, пока баснописец не успокоился и не уехал свои басни писать.
Что это там, снегом осыпанное, инеем обведенное? Лес густой. Кто это там сидит рядком, говорит ладком? Волк и лиса. Вчера у них или завтра? Всегда сейчас, дорогая».
Золотко прямо-таки сбился с ног. Его искали все, он был всем нужен, его тащили в разные стороны.
Он отлаживал Железного Феликса, доклеивал для карнавального Шута лютню, делал три веера: Кармен, Гадалке и Махе одетой, чинил елочную гирлянду, не желавшую поначалу ни включаться, ни мигать, запускал механизм зеркального вращающегося шара, красу и гордость танцевальных потемок, помогал доделывать макеты курсовых вечно не успевающим аделинам, и так далее, и тому подобное.