Кочегар, принимавший участие в спиритическом сеансе музейных сотрудников, однажды ночью видел переходившую заснеженный двор треглавую Тривию с пылающими факелами в руках, но подумал, что гневную триликую богиню видит спьяну, мерещится, да еще и троится; кочегар испугался надвигающейся белой горячки и даже некоторое время не пил. Только четверо из всего института избежали спиритического помешательства: Покровский, Мансур, Ван И и ученик Репина.
Люсин день рождения приходился на католическое Рождество. Сахарные барашки, леденцовая колыбелька, пряничные волхвы витали вокруг костела на Ковенском, куда водила иногда Кайдановского совсем маленьким соседка, француженка.
Мороз, по счастью, не спадал, зима не превращалась в петербургскую, она же ленинградская, чахоточную оттепель, исходящую грязью и слизью. Голубизна небесная сгущалась, и все звезды напоминали о вифлеемской.
Кайдановскому заранее нравился предстоящий вечер; у него стало легко на душе, хотя было как бы нес чего; рассеялись, отошли тени, обступившие его в последнее время. Он радовался ожидающей его встрече с Люсей, встрече надолго, на несколько часов, они будут рядом, в одной комнате: муж Люсин, ее бывшие или будущие пассии, Явлов, гости не имели значения. Что его несколько удивило самого, но так хороша была волна предвкушаемой радости, он не стал вдумываться и разбираться, то было — лишнее. Мурлыча: «В сиреневом саду жужжание шмеля...», отпрыгал он в середине дня по средней будничной лестнице, упирающейся внизу в гипсомодельную и в раздевалку, удрал с занятий и стал болтаться по городу, подыскивая Люсе подарок, выбирая маршруты полюбимее, греясь в магазинах, забрел дважды глотнуть суррогатного кофе в пирожковую и в пышечную.
Были в городе места, имелись невидимые тропочки, настраивавшие его на светлый лад; он любил лицо льва на вечно закрытых вратах бело-зеленого особняка на углу Мойки, кремовые стены двух домов на Халтурина, набережные, магазины старой книги, маленькие магазинчики и забегаловки Петроградской; любил оказываться в незнакомых переулках, обнаружил даже два Свечных в разных концах города. Правда, существовали маршруты, ему крайне неприятные, он передвигался по ним медленно, ботинки наливались свинцом, сердце колотилось, и безо всяких причин, ничего не происходило с ним никогда в местах сиих; тревогой наполняли его улицы Белинского и Некрасова и дальняя часть Марата; одиночество улетающего на Марс инженера прихватывало его за загривок на Обводном; старался он не бывать в районе Голодая.
Возможно, им следовало обсудить сей феномен с Вольновым; однако у Вольнова неприязнь к улицам и районам вполне коррелировалась с биографическим сюжетом, Алексей Иванович избегал места жительства прежних знакомых: вдруг, что сомнительно, кто-то еще жив и узнает? он не мог терпеть мест, по которым ходили или ездили на санях ли, в машине ли, с возлюбленной, а также обожаемых ею садов и скверов, свидетелей их свиданий; Вольнов обходил существующие театры и бывшие кабачки и кафе, его ранило все, где бывал он некогда счастлив и вполне беззаботен; он избегал кварталов, дворов и пустырей, где случалось ему видеть расстрелянных. Так, едва оказавшись в городе вновь, отправился он сдуру погулять в Лесное, и там ему и примерещились оледенелые трупы в нижнем белье — впервые примерещилось послереволюционное; он бежал, натурально бегом бежал до трамвайной остановки; затем обнаружились и следы войны, заново отстроенные дома на месте уничтоженных бомбежками прежних. В итоге огромный город для него съежился в лоскуток шагреневой кожи, в островок вокруг нынешнего его жилья и места работы. Так что сходство с фобиями городскими Кайдановского тут было чисто внешнее.
Обходящий улицу Восстания и Лиговку студент даже в психоаналитике, видимо, не нуждался, а являл собой род городского дикаря, полного неклассифицируемых предрассудков (гадаюшего на афишах и заголовках настенных газет, считающего шаги и фонари, складывающего цифры номерных знаков автомобилей и т. п.) и звериной интуиции; кто разберет, может, чуял он какие-нибудь подземные заводы по производству дряни или лаборатории, полные радиоактивных отходов, какие-нибудь любимые траектории «воронков» либо особо опасные при артобстреле стороны улиц? странным было, например, что так тянуло Кайдановского на Московский проспект, он хаживал туда пешком со своей Петроградской; столичные здания сталинистской архитектуры повергали его во мрак, казались пропитанными кровью, ложью и страхом; а на Московском среди таких же домиков было ему чудесно; возможно, именно на меридиане так распрямлял он позвоночник, то ли зная, то ли почти видя (в бинокль-то видел): впереди форпост Пулковской обсерватории, сзади шпиль Петропавловского форпоста. Но меридиан, как известно, — всего-навсего воображаемая линия, вряд ли имеющая энергетическую или силовую власть над живым существом.
Может, Кайдановский обладал обостренным чувством масштаба? нигде не бывал он так счастлив, как в подходящих человеку, как одежка по мерке, домах петровской эпохи: в Монплезире, во Дворце Летнего сада, в Домике Петра; и какие-нибудь неведомые, ждущие сумасшедшего исследователя-эргономиста нарушения масштабной сетки среды городской, пропорции, интервалы и проч. в пугающих студента местах носили дисгармонический характер, действовали угнетающе? кто разберет.
Может, Кайдановский был примитивным экстрасенсом, ощущавшим некие темные геопатические излучения или, подобно счетчику (датчику?), фиксировавшим точки некогда имевших место там или сям дурных событий: драк, убийств, арестов, расстрелов, нужное подчеркнуть? но дурными событиями, видимо, могла похвастаться любая улица, а ведь в иных кварталах студент веселился и чуть ли не козлом припрыгивал незнамо почему.
Набравшись дополнительного счастья от любимых стежек, дорожек и уголков, отыскав Люсе в «Старой книге» чудную книжечку по тканям и другую, английскую, полную цветных репродукций Ренессанса, присовокупив к тому маленькое серебряное колечко с зеленым камушком, Люся любила кольца, Кайдановский явился в погруженную в полумрак, освещаемую свечами комнату, чмокнул именинницу в щечку (ее пушистые локоны ухо ему пощекотали) и занял место за столом среди гостей, изрядно, надо сказать, подогретых, когда только успели, неужели он так поздно пришел?
Любимое блюдо нищих студентов штигличанского общежития (не считая картошки со шкварками), фаршированные куропатки, уже красовалось в центре стола. Куропатки продавались на Кузнечном рынке, рубль штука, студентки щипали их на кухне в тазах (из перьев изготовлялись подушечки для вящего уюта), фаршировали рисом, корешками и прочей мурою, запекали в духовках общежитейских кухонь. Комендант, по обыкновению, от запахов сиих изысков, шибавших ему в нос в вестибюле, приходил в ярость. Картошка со шкварками красовалась возле куропаток, к ней прилагалась традиционная банка паюсной икры, обретаемой, в отличие от зернистой, на вес по дешевке в Елисеевском, — и водка в неограниченном как бы количестве; для дам для виду ставили вино, но дамы тоже хлестали водочку почем зря, за редким исключением.
Поскольку все или почти все курили, комнату уже заволокло сиреневым туманом, и гитару уже достали.
Похоже, Кузя миновал первую стадию опьянения, сообщив народу: «Искусство идет вертикально вниз!» — и поднятая в этот момент указательным пальцем вверх рука его — он выкрикивал: «Джотто!» или: «Рублев!» — и по мере перечисления художников опускал руку, причем, произнося фамилии Налбандяна либо Глазунова, тыкал указующим перстом в затоптанный гостями пол — давно опустилась, и Кузя уже и на голове отстоял. Кто разберет, может, и вторая стадия завершилась до прихода Кайдановского, Кузя изрек свое второстадийное: «Бей жидов и антисемитов, спасай Россию!» — потому что Кузя как-то поглядывал по сторонам, очевидно, подсознательно ища торт, чтобы перейти к третьей стадии и уснуть в торте, припав бороденкой к кремовым розам; однако предусмотрительная ручка хозяйки взгромоздила торт на шкаф загодя.