Иван Тимофеевич сел за стол, обхватив голову руками, и задумался. Что значит «нас увозят»? Неужели же всех подряд, включая стариков, женщин и детей? По всему выходило, что так. А куда, для чего? И к чему такая спешка? Эвакуация? Но, судя по сообщениям газет, если им можно верить хоть сколько-нибудь, немцы были еще слишком далеко.
Голубев сидел, думал, потом спохватился, побежал в контору, позвонил Борисову. Тот ничего вразумительного объяснить не мог, но посоветовал сидеть на месте и не рыпаться.
Голубев вернулся домой, связал в узел подушку и одеяло, перетащил в контору. В опустелой избе бабы Дуни нашел два ведра самогону и тоже отнес в контору. Там он заперся, пил, топил печку и опять пил, лежал на диване, вскакивал, размахивал руками, снова ложился и снова вскакивал и все думал, думал, думал, иногда – про себя, а чаще – вслух, отчего складывается такая идиотская жизнь. Кто в этом виноват: люди или система? И никак не мог добраться до истины: с одной стороны, вроде люди формируют систему, а с другой стороны, вроде система из них же и состоит.
Время от времени звонил телефон, и представители разных организаций запрашивали сведения о поставках молока и мяса, о дополнительной сдаче в армию конского поголовья, о подготовке семенного фонда, что-то спрашивали насчет скота, опороса, количества кур-несушек и заготовок кормов.
– Все идет по плану, – отвечал Голубев и клал трубку.
Ему звонили снова: как по плану, когда то не делается, того нет, а это не поступало?
– Все по плану, – повторял Голубев и клал трубку.
Он еще не допил первого ведра, когда его, заросшего бородой и опухшего, арестовали за срыв всех поставок и контрреволюционный саботаж.
Трясясь в «воронке», Голубев припомнил все, что рассказывал Леша Жаров, как встречают в тюрьме новичков, и ему стало как-то не по себе. Он представил себе явственно, как блатари ради потехи устроят ему «выборы», а потом и «воздушный десант». Нет, нет, этого ни в коем случае нельзя допустить. Надо сразу поставить себя так, чтобы это было совсем невозможно. Уж пусть лучше зарежут. Он вспомнил кое-что еще из того, что рассказывал ему Жаров, и подготовился к вступлению в новую жизнь.
46
В камере № 1 тюрьмы № 1 жизнь шла своим чередом. С тех пор как отсюда убрали Чонкина, здесь мало что изменилось. Так же поднимали людей по утрам, так же заставляли выносить парашу, так же трижды в день кормили баландой, ну, может быть, чуть пожиже. Профессор Цинубель дорвался до власти – его назначили старостой камеры. Теперь он спал не у параши, а на нижних нарах.
Новый день в неволе только еще начинался, каждый проводил его как умел. Запятаев и Цинубель играли в шахматы, вылепленные из хлеба. На нарах грузин Чейшвили рассказывал кому-то из новичков все ту же лирическую историю, как он жил одновременно с двумя певицами.
Тут раздался ужасный крик, и пан Калюжный стащил с нар упирающегося Штыка.
– Будешь красты? Будешь красты? – приговаривал пан Калюжный, выкручивая Штыку и без того уже красное ухо.
– Пусти, падло, поносник, сазан сучий! – вопил Штык, пытаясь вырваться.
– В чем дело? – поднял голову Цинубель.
– Сало вкрав, – объяснил пан Калюжный. – Я шапку обминяв у вертухая за шматок сала, поклал учора це сало пид голову, а зараз дывлюсь – немае.
– Отпустите его! – резко сказал профессор. – Это что еще за методы? Вася, ты брал это сало?
– Ты что, профессор? Не брал я, бля буду, век свободы не видать, не брал.
– Смотри, Вася, мы здесь в нашем коллективе воровства не потерпим. Как тебе не стыдно, Вася? И откуда это в тебе? Ведь ты родился не при старом режиме. Ты родился в новом обществе, навсегда ликвидировавшем социальную почву для преступности. Ведь ты же не навек сюда попал. Вот выйдешь на волю… Перед тобой все дороги… Куда же ты пойдешь с такими наклонностями?
– Кончай, профессор! Душа из меня вон, не брал я это вшивое сало. Эх, суки, – взъярился он вдруг, – пахана на вас, фраеров, нет, он бы, бля, вас покурочил, он бы вас научил свободу любить.
– Да, Вася, – грустно сказал профессор, – видно, долго еще надо с тобой работать, чтобы сделать из тебя настоящего человека.
– Иди ты, профессор, на… – Он отошел в угол, снял штаны и сел на парашу.
Конфликт, однако, сам собою как-то угас. Калюжный, смирившись с потерей, полез к себе на нары. Профессор с Запятаевым сосредоточились над неуклюжими своими фигурками. Штык, сидя на параше, задумался.
Жизнь его складывалась неудачно. Был он начинающим щипачом, то есть шарил по карманам. Много раз попадался. Били его в трамваях и в поездах, однажды даже на ходу скинули под насыпь. И мечтал он всегда о том, что найдется пахан, возьмет его под свое покровительство. «Не трожьте, – скажет, – суки, пацана. Он мой шестерка».
И тут дверь в камеру распахнулась, на пороге появился грузный, свирепого вида бородатый человек в полушубке и в шапке, надвинутой на глаза. Это был Иван Тимофеевич Голубев. Он видел устремленные на него глаза, которые смотрели, как ему показалось, очень враждебно. Особенно страшными показались ему эти двое, которые, стоя над табуреткой, играли в какую-то странную игру, наверное, кого-то проигрывали. «Бандиты! – внутренне содрогнулся Иван Тимофеевич. – Сейчас начнут издеваться или просто зарежут. Нет, надо сразу показать, что не на того напали».
Дверь за спиной захлопнулась, проскрежетал ключ. Голубев остался на пороге один на один с этой сворой бандитов.
– Вы что, суки-падлы, законов не знаете? – закричал он сразу на всех, делая свирепые глаза и холодея от страха.
– Ты что? – не отрываясь от параши, поднял голову Штык. – Блатной или голодный?
– Отвали, поносник! – Голубев, не раздумывая, дал ему сапогом под зад, и Штык слетел с параши, едва ее не опрокинув.
– Ты что? Ты что? – закрутился по камере Штык, одной рукой придерживая штаны, а другой держась за ушибленный зад.
– Полотенце! Где полотенце, суки позорные? – сходил с ума новичок и свирепо таращил свои глаза.
Штык первым сообразил, в чем дело. Одной рукой продолжая держать штаны, другой он схватил свисавшее с нар чье-то грязное полотенце и издалека бросил его грозному новичку. Тот поймал полотенце на лету, швырнул себе под ноги и стал вытирать об него сапоги.
– Пахан! – ахнул Штык. – Бля буду, самый настоящий пахан! – выкрикивал он возбужденно и восхищенно. И наконец решился приблизиться к новичку и, глядя на него снизу вверх, заискивающе спросил: – Как тебя называть, папа?
Голубев слегка растерялся. Он хотел было сказать свою фамилию и имя-отчество, но вспомнил, что у воров должны существовать воровские клички. И не имея времени придумать что-нибудь поудачнее:
– Председатель! – сказал он, швыряя полотенце в парашу.
47
В начале октября 1941 года адмирал Канарис получил от своего личного агента следующее донесение:
«В Долгове органами НКВД раскрыт крупный заговор, возглавлявшийся неким Иваном Голицыным, представителем одной из самых аристократических фамилий старой России. Как я уже сообщал, за некоторое время до этого на территории района действовала так называемая банда Чонкина. Авторитетные источники полагают, что Чонкин и Голицын – одно и то же лицо.
Местные власти и органы пропаганды пытаются приуменьшить масштабы заговора, но, судя по проводимым мероприятиям, сами относятся к происшедшему с наивысшей серьезностью.
Газеты полны многозначительных намеков, скрытых угроз, призывов к бдительности и укреплению дисциплины, заклинаний в поголовном патриотизме и преданности населения советскому строю.
В колхозах, совхозах, на предприятиях местной промышленности, в школах и детских садах проводятся громкие митинги с истеричными требованиями расправы над бунтовщиками.
Судя по циркулирующим среди населения слухам, волнениями охвачена большая часть территории района.
Власти принимают срочные меры по ликвидации последствий заговора. В город введены не менее двух мотомеханизированных частей НКВД особого назначения, а в ближайшем лесу расположилась танковая бригада. В городе идут повальные аресты руководящей партийной верхушки во главе с первым секретарем районного комитета ВКП(б) Андреем Ревкиным.