– Буду каяться… каяться буду… А вы как считаете? – обратился он к Голубеву.
Голубев пожал плечами.
– А что делать? – продолжал бормотать Шевчук. – У меня же детишек четверо. Дочку замуж выдал, а остальные вот. – Он показал рукой примерный рост остальных.
– За что вас? – спросил Голубев.
– За язык, – сказал Шевчук и для убедительности высунул язык и показал на него пальцем.
Голубев думал, учитель расскажет, что именно случилось с его языком, но тот замолчал, уставясь в одну точку.
Тут же были еще два персональщика. Один, парторг из колхоза имени XVII партсъезда Коняев, и другой, Голубеву неизвестный. Первый обвинялся в том, что растратил партийную кассу, а второй кого-то изнасиловал. Эти оба сидели с отрешенными и напряженными лицами, ни с кем в разговор не вступая.
Первым вызвали Коняева. Он там пробыл недолго и вышел в приемную, крестясь как бы понарошке.
– Что тебе? – спросил Голубев.
– Выговор, – сказал Коняев.
– А разговаривали строго? – спросил Шевчук.
Коняев смерил его взглядом и ответил сквозь зубы:
– А я врагам народа не отвечаю.
Шевчук от растерянности съежился и замолчал. Вторым вышел тот, который насиловал. Он был поразговорчивее.
– Не бойся, – сказал он Шевчуку, пряча партбилет в карман гимнастерки. – Там тоже люди сидят, не звери.
Выглянула секретарша:
– Шевчук, зайдите.
– Ой, батюшки! – встрепенулся Шевчук.
Он вскочил на ноги и уронил очки. Нагнулся, чтобы поднять, но потерял равновесие и наступил на них. Вконец растерявшись, он стал подбирать осколки.
– Товарищ Шевчук, – сказала секретарша, – оставьте, это и без вас уберут. И вы, товарищ Голубев, тоже можете зайти.
Голубев зашел следом за Шевчуком в кабинет, затянутый дымом. Поздоровался, но никто ему не ответил. Только прокурор Евпраксеин как-то неопределенно кивнул головой и, покраснев, отвернулся. Следом за Шевчуком Голубев сел на один из свободных стульев у стены.
31
– Итак, товарищи, – сказал Ревкин, – нам осталось выслушать два персональных дела – товарищей Шевчука и Голубева. Товарищ Шевчук здесь?
– Здесь! – Шевчук вскочил.
– По этому делу докладчик у нас… товарищ Бабцова?
– Да, – сказала Бабцова, полная женщина в темно-синем жакете. Она была секретарем парторганизации в школе, где работал Шевчук.
Она вышла вперед к столу Ревкина и, стоя рядом с ним, зачитала историю преступления Шевчука.
22 июня, гуляя на свадьбе своей дочери и узнав о нападении фашистской Германии на нашу страну, Шевчук допустил политически незрелое высказывание. Товарищи из партийной организации школы, учитывая добросовестную в прошлом работу товарища Шевчука, предложили ему составить объяснительную записку и в письменной форме осудить свое выступление. Таким образом, товарищи проявили чуткость и терпимость к члену своей парторганизации. Шевчук, однако, оттолкнул протянутую руку и писать объяснение отказался. Невольно у товарищей зародилось сомнение, что высказывание Шевчука не плод политической незрелости, а продуманная линия. Проявляя, однако, гуманность и действуя в духе товарищества, коллеги на очередном партийном собрании еще раз просили Шевчука осознать свою ошибку и признать, что, хотя его высказывание, может быть, и не носило намеренно провокационного характера, объективно оно льет воду на мельницу наших врагов. Надо сказать, что под давлением товарищей Шевчук несколько смягчил занятую им позицию. Но в основном продолжал упорствовать в своих заблуждениях, считая, что он все-таки ничего особенного, как он выразился, не сказал. Из всего изложенного партийная организация школы выводит убеждение, что товарищ Шевчук не разоружился перед партией и потому не может в дальнейшем носить высокое звание коммуниста. Собрание вынесло решение об исключении т. Шевчука из рядов ВКП(б) и просит райком утвердить его решение.
– Все? – спросил Ревкин.
– Все, – сказала докладчица, складывая очки.
Помолчали. Было слышно, как скрипит перо секретарши, которая вела протокол. Ревкин подождал, пока она кончит писать, и повернулся к обвиняемому:
– Шевчук, вы хотели что-нибудь объяснить, дополнить?
– Да, – сказал Шевчук, еле двигая деревянными губами, – я… собственно говоря… полностью признавая допущенную ошибку, хочу тем не менее обратить внимание товарищей, что мое высказывание никакого враждебного умысла не содержало.
– Как это не содержало? – вскинулся Борисов. – Что ж, это, может быть, коллектив вашей организации не прав?
– А что он сказал? – раздался голос с места.
– Что он сказал? – повторил второй голос.
– Да, что он сказал? – настаивал и третий голос.
– Пусть повторит!
– Я, собственно говоря, ничего особенного…
– Что значит ничего особенного? А ну-ка повтори, что ты сказал!
– Я, товарищи, когда услышал о нападении Германии…
– Фашистской Германии, – поправили его с места.
– Да-да, разумеется. Именно фашистской. Услышав об этом, я сказал: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!» И все.
– Ничего себе все, – покачал головой лектор Неужелев.
– Да уж, – согласился с ним сидевший рядом военком Курдюмов.
– Значит, ты считаешь, мало сказал? – спросил Борисов. – Побольше б надо было, а? – Он хитро подмигнул Шевчуку.
– Да что вы! – Шевчук прижал руку к груди. – Я не в этом смысле.
– Ну, не в этом, – не поверил Борисов. – Ты что же думаешь, дети тут собрались из детского сада? Нет, брат, тут все стреляные воробьи, и нас на мякине не проведешь. И каждому из нас отлично понятно, что именно ты хотел сказать этими своими словами. Ты хотел сказать, что страна наша вступила в войну неподготовленной, ты хотел бросить тень на мудрую политику нашей партии и умалить личные заслуги товарища Сталина. А теперь будешь нам сказки рассказывать, он, мол, не в этом смысле.
– Между прочим, – подал реплику военком, – если не ошибаюсь, поговорка насчет Юрьева дня родилась во время введения полного крепостного права.
– Именно так, – подтвердил лектор Неужелев.
– Так вот ты еще на что намекал, на то, что у нас, мол, еще крепостное право к тому же!
– Да нет… да я же…
– Товарищ Борисов, – вмешался Ревкин, – то, что вы сказали, можно считать вашим выступлением?
– Да-да, – сказал Борисов.
– Товарищи, попрошу по порядку. Какие еще будут мнения?
– Разрешите мне, – поднялся прокурор Евпраксеин. Устремив взгляд куда-то вдаль, он начал не торопясь. – Товарищи, всем известно, что наш строй самый гуманный строй в мире. Но наш гуманизм носит боевой, наступательный характер. И проявляется он не в слюнтяйстве и всепрощении, а в непримиримой борьбе со всеми проявлениями враждебных нам взглядов. Вот перед нами стоит сейчас жалкий человек, который что-то лепечет, и было бы естественным человеческим движением души пожалеть его, посочувствовать. Но ведь он нас не пожалел. Он родину свою не пожалел. Я прошу заметить, товарищи, что он эту фразу, которую у меня даже язык не поворачивается повторить, сказал не когда-нибудь, не двадцать первого июня и не двадцать третьего, а именно двадцать второго и в тот самый час, когда люди наши с чувством глубокого негодования услышали о нападении фашистской Германии на нашу страну. Вряд ли, товарищи, это можно считать случайным совпадением фактов. Нет! Это был точно рассчитанный удар в точно рассчитанное время, когда удар этот мог бы нанести нам максимальный ущерб. – Прокурор помолчал, подумал и продолжал с грустью: – Ну что ж, товарищи, не первый раз приходится отражать нам наскоки наших врагов. Мы победили белую армию, мы выстояли в неравной схватке с Антантой, мы ликвидировали кулачество, разгромили банду троцкистов, мы полны решимости выиграть битву с фашизмом, так неужели же мы не справимся еще и с Шевчуком?
Среди присутствующих прокатился шум, означавший: да, как ни трудно, а справимся.
Пока прокурор произносил свою речь, Ермолкин дергался и ёрзал на стуле. Ему казалось, что все, включая Худобченко, Ревкина и Филиппова, время от временя пытливо поглядывают на него, определяя, как он относится к происходящему, не сочувствует ли Шевчуку как возможному единомышленнику.