Колька оборвал свои мысли. Ни при чем тут это. Эк, сравнил: какие-то черви и… Мало ли какой секрет старуха знает. Но в голову невольно лезли воспоминания о других странностях, вроде и мелких, вроде по отдельности и объяснимых, но… Скот, дохнувший (ветеринар клялся – от вполне законных и естественных причин) – но почему-то лишь у недругов Бабоньки… Несчастные случаи – топор слетит с топорища, коса рассечет ногу – происходящие опять же именно с ними. Вроде каждый в отдельности – вполне обычное дело, но все вместе…
Лиза сидела рядом и тоже думала – о чем-то своем. Потом словно решилась. Встала с ним рядом на колени, склонилась, защекотав волосами Колькино лицо, заговорила быстрым, горячим, сбивчивым шепотом:
– Знаю, знаю, что ей от меня надо… Мне уже двадцать два… Двадцать два, Коленька! – но замужем мне не бывать, и вообще… я еще… Михаил – утонул, зачем, ну зачем в Кан купаться полез, вода же ледяная… Сёма вроде сам уехал, но видели его в Канске, рассказывали, – сам не свой, пьет каждый день, почернел весь, старик стариком… Теперь вот это… Не подвернется ведь в другой раз рядом омшанника, Коленька… Так ли, этак, своего добьется…
Она говорила, говорила, нагибаясь все больше, и он почувствовал, как торопливые пальцы расстегивают пуговицы на его рубашке, ниже, ниже, а потом оказалось, что крови у него вытекло не так-то и много, что крови в жилах еще достаточно – и эта кровь вскипела, забурлила, и слова уже стали не нужны, все было ясно и понятно без слов, и все было прекрасно… Но самый прекрасный, самый последний момент испортил вой за стеной, уже не приглушенный, – громогласный и яростный, терзающий уши…
…А потом она сказала странное и неожиданное:
– Теперь она тебя не убьет. Наверное. Теперь она убьет меня.
Голос Лизы звучал тускло. И. решимость, и фамильная властность куда-то исчезли…
Он поднялся на ноги. С трудом – левая, стянутая жгутом, изрядно онемела. Произнес спокойно, но с каменной уверенностью:
– Ну уж нет. Сегодня утром дядька Трофим едет в город, фляги с молоком везет… Попросимся в кузов. Без сборов и разговоров. Не маленькие. Не пропадем, устроимся.
Первый луч солнца пробился сквозь щель-бойницу, упал ему на лицо, осветил морщинку на лбу – взрослую, упрямую. Она смотрела на него. Во взгляде смешалась грусть и надежда. Надежды было больше…
Как он сказал, так они и сделали.
Колька Ростовцев всегда отличался упорством. И слов на ветер не бросал…
3
1972 г.
У Севы Марченко – веснушчатого рыжеволосого парня – не выдержали нервы. Не выдержали, когда он вылез из раскопа и на свету разглядел, чем измазана штыковая лопата. Безвольно выпустил черенок из рук, сделал шаг назад, второй, третий… Покрасневшее, потное лицо исказила странная гримаса – словно он очень хотел закричать или зарыдать, и просто пока не выбрал лучший из этих двух вариантов.
На лопате была кровь. Свежая.
Она смешалась с землей в красноватую кашицу, налипшую на острие, но ошибиться было невозможно.
– Это… крот? – неуверенно сказал Марченко. Он хотел, чтобы ему подтвердили: да, так оно и есть, неосторожное движение перерезало пополам безвинного зверька…
Но никакой крот свои ходы на глубине два с половиной метра не роет…
Чернорецкий только хмыкнул. Он был на семь лет старше. Севы, и привык свои чувства – когда бывал потрясен или в чем-то неуверен – прикрывать цинизмом, частично врожденным, частично благоприобретенным…
Но сейчас Жене Чернорецкому тоже было не по себе. Одно дело – выстроить парадоксально-изящную кабинетную теорию. А совсем другое – найти ей реальные, грубые и кровавые подтверждения… И он не отпустил ни одной из своих обычных шуточек. Сказал, помолчав:
– Все, лопаты откладываем. Похоже, тут флейшиком работать надо…
И шагнул к раскопу.
– Отставить!
Это прозвучало резко, как выстрел. Осадчий стоял, широко расставив ноги, неулыбчивое лицо казалось закаменевшим. И взгляд… Очень не понравился Жене его взгляд – казалось, последние двадцать пять лет, посвященные научному администрированию, слетели с Осадчего, как шелуха с зерна – на них снова холодно и безжалостно смотрел гебэшный матерый волк…
– Без перчаток и респираторов туда соваться не будем, – сказал Осадчий чуть мягче. – Всеволод Николаевич, принесите из машины, пожалуйста.
Вовремя, подумал Чернорецкий. Такое часто помогает – дать впавшему в ступор человеку самое простое, требующее чисто механических действий задание…
Помогло и теперь. Марченко поплелся к газику, движения и взгляд его постепенно обретали осмысленность…
…Судя по внешнему виду, человека зарыли сегодня. Самое раннее вчера. Если бы Чернорецкий самолично не раскапывал слежавшуюся за десятилетия землю, именно к такому заключению он бы и пришел… Даже сейчас не оставляло ощущение какого-то фокуса, трюка…
– Случалось мне в тридцатые видеть нетленные мощи, – сказал Осадчий, содрав с лица респиратор и пригладив седеющий ежик волос. – Их тогда повсеместно изымали и сжигали. Так они куда как гнилостиее выглядели. Двадцать семь лет ведь лежит, и безо всякого гроба…
Именно двадцать семь лет назад, в 1945-м, прекратились нападения на людей и скот – нападения, которые слишком долго приписывали то волкам, то медведям.
Ни единого волоса на голове и теле человека не было. На груди и животе виднелись четыре отверстия, явно пулевых. Плюс рассеченная лопатой Марченко нога. На всех пяти ранах виднелась кровь – свежая, яркая. Не свернувшаяся. Женя подумал, что ничуть не удивится, если мертвец сейчас зашевелится и сядет в могиле… А то и набросится на потревоживших его покой…
Похоже, Осадчего посетили те же мысли – вытащил пистолет из-под энцефалитки, держал в опущенной руке, не выпуская раскоп из вида.
– Интересное кино, – сказал Чернорецкнй. – Тут вот лежит мертвец и никак не может сгнить. А в четырех километрах отсюда умирает старуха – и никак не может умереть. Хотя она-то как раз сгнила заживо, и патологий, несовместимых с жизнью, у нее на пяток покойников…
– Ты у нас эскулап, вот и разбирайся с патологиями, – сказал Осадчий. – А мое дело – доставить это чудо-юдо, куда положено. В режиме максимальной секретности…
…Старуху можно было легко найти по запаху, даже не обладая для этого чутьем легавой собаки. Смрад, стоявший в старом опустевшем доме Ольховских, крепчал по мере приближения к единственной жилой комнате… Впрочем, не к жилой, подумал Женя, старательно дыша ртом. Не к жилой, к умиральной…
Повезло. Сегодня бабка была относительно способна к разговору – в первый раз за последнюю неделю. Но, как и раньше, ничего связного выудить у нее не удалось.
– Мы установили точно, по отпечаткам пальцев, – это ваш младший сын, Владислав.
Женя говорил громко, раздельно, но по возможности мягко. Осадчий молчал. Методы допроса, к которым он привык, здесь не годились. Марченко с ними не пошел – первый его визит сюда стал и последним.
Старуха отреагировала на слова Чернорецкого неожиданно. Рассмеялась. Смех был страшен. В распахнувшемся черном провале рта дергался изъязвленный язык. Зловоние усилилось. А раздавшийся звук порождал желание зажать руками уши, и так вот, не отнимая рук, выбежать вон…
– Вы можете хоть как-то объяснить, что с ним произошло перед смертью? – спросил Женя, уверенный – не ответит.
Ответила. Тихо, с большими паузами между словами, но вполне разборчиво:
– А ты… разузнай… у святого… Вонифатия…
– Совсем спятила… – Осадчий сплюнул. И нажал клавишу «стоп» на портативном бобинном магнитофоне.
Старуха снова захохотала – тем же безумным и сводящим с ума смехом.
Но глаза ее… Глаза смотрели вполне разумно. Более того, в глубине их таилась насмешка.
Чернорецкий, как врач, знал прекрасно: глаз – само глазное яблоко, и зрачок, и радужка – не имеет и не может иметь никакого выражения, отражающего эмоции, за выражение глаз мы принимаем микромимику глазных мышц… Знал и все равно подумал: «Она не сумасшедшая. Все понимает и обо всем помнит. Но ничего нам не скажет. Просто-напросто издевается…»