Разум моей матери заслонили какие-то тучи, и вот уже двадцать лет как она живет в другом измерении. Она не понимает, что происходит вокруг, и не желает понимать. Ее мозг, пораженный разлукой, отгородился от внешнего мира. Она разговаривает сама с собой, бредит. И все время зовет Алену – семилетнюю девочку, с которой ее разлучили обстоятельства. Меня зовет. Каждый час, каждую минуту. Наяву, во сне. Семилетняя девочка давно выросла и последние шестнадцать месяцев провела рядом с ней, но мама этого не ведает. Она меня не узнает. Когда глажу ее руку, когда обнимаю. Не узнает. От этого тяжко на душе.
Она высохла, превратилась в старуху. Взгляд потухший, даже бабушка выглядит свежее. Теперь от нее пахнет чем-то горьким, руки все время холодные. Надевает только все темное – юбки, туфли, чулки. Я попыталась это исправить и купила ей сарафан лимонного цвета. Мама разорвала его на лоскуты.
Вытащив маму из Марокко, где ее обнаружили на берегу моря после крушения корабля «Бельмонд», я сначала привезла ее в клинику Подмосковья. Надеялась, что, когда сама ею займусь, эффект будет непременно. В Марокко просто лечить не умели или делали это неправильно. Однако релаксационная терапия и гипноз не дали эффекта. Фенамин в сочетании с антидепрессантами внезапно вогнал ее в такой ступор, что испугался даже врач. Стало понятно, что не в Марокко дело, далеко не в нем.
Тогда я назанимала денег и повезла маму в Швейцарию, чтобы показать одному светиле психиатрии. Три месяца в клинике, чудовищные долги, которые я теперь не знаю, как возвращать – и все ради того, чтобы услышать от светила: «Аутизм глубокий. Дело в том, что она вас потеряла и до сих пор не нашла. Вы находитесь возле нее, но она об этом не знает. И не узнает, возможно, до конца своих дней». Это даже не диагноз, а пуля в голову.
Я думала, что это конец. Да, я вытащила свою мать из могилы, но на кой, спрашивается, черт? Я езжу с ней везде, купаю, умываю, одеваю, кормлю, сажаю в кресло, пытаюсь приучить к телевизору. Первое время окружающие еще смотрели на меня понимающе, но после шестнадцати месяцев взирают уже с опаской. Однажды услышала: «Вот дура. Отдала бы в дом соответствующего адреса, там для таких место». Этот человек, не буду называть его фамилию, потом долго глотал воздух, когда я засадила ему под дых, и безуспешно просил прощения. Но его слова засели в голове. А может, и в самом деле? Может, я дура? Какого кентавра я таскаюсь с живым трупом, хороня заодно и себя?
В общем, современная психиатрия оказалась бессильна вернуть маму в сознание. И уж тем более не могла сделать ее такой, какой она была в прошлом. Та настоящая женщина больше не вернется. Я совершенно отчаялась. И тогда в одной древней рукописи я прочла о тряпице…
Ценностью является, конечно, не сам кусок льняной ткани, которому около двух тысяч лет, а то, что на нем начертано. С помощью этого текста я смогу вернуть разум матери. Я верю в это. Возможно, потому, что это последний шанс. Другого просто нет.
Я попросила Овчинникова, чтобы он вез меня прямо к бабушке. Нет смысла откладывать задуманное. Отложу до завтра, так ночь спать не буду. К тому же завтра на работу, отгулов нет, поездка в Камбоджу и так вышла за мой счет. Надо сделать это сегодня.
– За мамой твоей? – осторожно поинтересовался он.
– Ага.
Леха недовольно повел плечами. Отношения с моей мамой у него складывались странно. Я бы даже сказала – архизагадочно. Хотя мама не различала вокруг себя ни реальности, ни людей – Овчинникова она почему-то узнавала моментально. В первый день их знакомства случилось так, что я оставила эту парочку и комнате одних. Когда вернулась, Леха с ошарашенным видом прижимал маму к стене, припирая коленом и держа за руки. Я его тогда едва не убила. Позже выяснилось, что Леха не виноват. Мама пыталась расцарапать ему лицо, и он всего лишь защищался.
Со временем их антагонизм усиливался. Оказавшись рядом с Лехой, мама находила тысячу способов, чтобы нанести ему увечье. Толкала, пихала локтем, давала неожиданные зуботычины, дважды пыталась порезать: один раз ножом, второй – бутылочным осколком. Надо отдать Лехе должное, он стоически переносил все невзгоды, но маму боялся как огня и старался контактировать с ней как можно реже.
На протяжении всего пути по Ленинградскому проспекту мы молчали. Когда подъехали к бабушкиному дому, возле подъезда я обнаружила реанимобиль «Скорой помощи». Водитель за рулем читал газету.
Что случилось? Неужели с кем-то из моих беда?
Оставив Леху в машине, я вбежала в подъезд. Второй этаж. Тридцать шесть ступенек. А запыхалась так, словно вскарабкалась на Эверест.
Дверь открыла соседка. Неулыбчивая, худая, с тонкими холодными пальцами. В свои шестьдесят три она живет одна, продолжает работать медсестрой в поликлинике, поэтому бабушка иногда к ней обращается, чтобы сделать укол или просто поинтересоваться, отчего болит голова. Тетю Таю я знаю с детства.
– Проходи, Алена, – сказала соседка. – Ты видела, что брюки на коленке разорвала?
– Видела. Спасибо.
Я вошла в прихожую, сняла кроссовки. Соседка закрыла за мной дверь. В гостиной включены все плафоны, и было светло, как солнечным днем, хотя за окном стояла темень. Мебель у бабушки еще с восьмидесятых годов прошлого века: полированный сервант, забитый книгами (я читала каждую из них), тахта, которая скрипит, стоит присесть на ее краешек. Стол накрыт вязаной скатертью, а на ней – букетик засохших цветов в керамической вазе. На окне еще цветы. Мир моего детства.
Когда я жила здесь, то занимала спальню. Но сейчас дверь в нее была закрыта. У двери стояла бабушка, как всегда аккуратно одетая и причесанная. Держа в руке рецепт, она негромко разговаривала с остролицей светловолосой женщиной в синей униформе «Скорой помощи». Женщина рассказывала, как часто надо принимать таблетки, и бросала осторожные взгляды на закрытую дверь.
Я дождалась, пока она закончит, чтобы обратить на себя внимание бабушки.
– А вот и моя внученька! – сказала она и поцеловала меня в щеку сухими губами. Ее взгляд сделался строже, когда она оглядела «внученьку» с ног до головы: – Ты где устряпала новые джинсы?
Я махнула рукой.
– Что случилось?
– Говори тише. Что ты раскричалась, как на базаре?
– Что случилось? – прошептала я.
– Захожу к ней в комнату, – ответила бабушка, указывая взглядом на закрытую дверь, – а она лежит и не двигается. Тело твердое, как камень. Я уж грешным делом подумала, что умерла. Так перепугалась, что вызвала всех, кто только в голову пришел.
Я тоже покосилась на дверь. Бабушка продолжала:
– Но врач говорит, что такой… простите, как вы сказали?
– Кататонический синдром, – быстро ответила остролицая женщина.
– Да, он… Характерен для людей, у которых подобное maladie psychique[1].
– А сейчас она как? – спросила я у врача.
– Сейчас нормально. Это был легкий приступ, он прошел… Извините, мне пора. Есть другие вызовы. А ее нужно положить в клинику для обследования.
Она ушла, деловито топая каблуками по затертому паркету. Мы с бабушкой остались перед дверью в спальню, шепчущиеся, словно два заговорщика.
– В клинику! – сказала бабушка. – Она думает, будто мы не знаем… Алена, ты случайно не брала мой лак для волос? Никак найти не могу.
– Я им не пользуюсь. Ба, я заберу маму.
– Зачем еще? – недовольно ответила mamie[2].
Я едва не раскололась, что завтра привезу ей совершенно другую маму. Ту, которую мы обе помним и чьего возвращения так ждем… Только говорить ей это нельзя. Бабушка не только мне не поверит, но еще из дому не выпустит. Слава богу, она никогда не зацикливается на одном вопросе, а задает их россыпью. Словно дробью стреляет – какой-нибудь да попадет в цель.
– Куда на ночь глядя? Как ты с ней поедешь в метро?
– Там внизу Лешка на машине. Он довезет.