Деликатно пропустив мимо ушей первые пустые вопросы капитана, Муха погромче утерла нос рукавом гимнастерки, прижав пальчиком болтающийся манжет не по росту выданной солдатской одежды.
– Смирно! – крикнул капитан, не глядя на Муху, продолжая вертеть барабан револьвера и тыкать пальцем, обвернутым в платок, как в презерватив, вдоль белых ложбинок. – Как стоишь?!
Муха встала еще смирней. Голову со вздохом подняла. И уставилась в оконце за спиной капитана. Светло там, за стеклышком грязным, хорошо, ясно.
Капитан Кузнецов чавкал носом. Прилагал воспитанно к ноздре промасленный платок. С каждым всхлипом он вылавливал в воздухе потайные Мухины умыслы – так она думала и старалась мысли свои далеко ото лба не простирать.
А насморк у капитана был служебно-боевой, как у других ранение или контузия. Просквозило сибирячка на Ямале, где служил он под Лабытнангами в конвое. Зеки пословицу пустили: «Ямальский конвой – особый конвой: шаг влево, шаг вправо – побег, огонь!» Окончательный диагноз «хронический ринит» через духовный кризис и посредством сознательного осмысления по-новому сформировал миросозерцание молодого воина. В частности, Кузнецов, год за годом мужая под влиянием диагноза, по крупице завоевал в боевом коллективе исключительное, справкой и печатью подтвержденное право как бы не ведать запаха собственных сапог и портянок, быть выше. А в командиры пробился – и впрямь запамятовал свято, как лабытнангскими жемчужными ночами возлагали ему сослуживцы на храпящее без зазренья лицо собственную его легендарную портянку с негуманным духом газа, осужденного женевской конвенцией.
Теперь же от капитанской забывчивости засвербило в горле и у Мухи. До слез. Ну, она и чихнула. Доверчиво, по-детски.
Воздуху набрала – и снова бухнула. Отчаянно теперь, надсадно. И замерла, сомкнув рот бездыханно, зажмурив глаза. Пронырливый мышиный запах и в уши ей лез, и за пазуху. Тянуло выскочить за дверь.
Капитан смотрел на Муху исподлобья, гонял свои крутые желваки так, что уши шевелились. Обдумывал какую-то надменную, трезвую мысль. Уголок его верхней губы подернулся. На пегих обмороженных скулах капитана топорщилась вороная цыганская щетина.
Трепетала дева, сипя. Унять силилась убойный третий чих. Он у нее с детства самый бедовый завсегда – третий. Не удержать его, допустить – затыкай, братцы, слух, прогрохочет канонада до отбоя, будьте уверочки. Причем сама Муха тут совершенно, как говорится, ни при чем, конституция такая. Аллергическая наследственность, прямо жуткое дело. Вместе с родинкой под левым глазом от бабушки Александры перешло. Чихала же бабушка Александра обязательно с удовольствием, хотя и будучи культурной сельской учительницей, притом орденоносец к тому же, отмечена грамотой наркомпроса, сам Луначарский подписал. Прочихается бабуля – и строго Мухе напомнит: так, мол, никогда не ведут!
– Ат-ставить! – приказал капитан, ошарашенный третьим Мухиным взрывом. – Ты чо такая-то, дева?!
Муха махнула рукой горестно. Ослепшая, задыхаясь, она уже снова жаждала небом уловить критическую пылинку – запальную. Закатила глаза истомно, руки крылами раскинула. Духом реяла дева, как во сне, в небе, недосягаемая для Смерша-с-Портретом и всей войны.
Нежнейшие воздушные токи под сводами ее гортани наконец слились. Сверкнул снаряд освобожденья. Фугасный чих грянул в дрогнувшие стены баньки ударной волной. Стекло из оконца упало к ногам капитана и раскололось пополам наискосок.
Освободясь от заряда, Муха отмякла. Вынырнула головкой на слабенькой зеленой шее – как русалка над ряской пруда. И пала на лавку у двери, к стенке откинулась, очами небесными поводя. Сказала распевно, как во хмелю:
– Ничего-о-о-о, товарищ капитанчик. Я тут почихаю у тебя маленько, ага? А то совсем уж, бляха-муха… Вы пока извините меня, дедушка, я тихоооонечко-тихооохонько, у? Ладушки?
И поникла лебедушкой, ткнулась под крылышко белого своего носового платочка, радуясь, что не видит ее в сопливую данную минуту жизни Вальтер Иванович, – враз бы выставил за дверь.
Она уже не имела сил на страх. И потому верила, насморк ее перед смертью будет прощен. А может, еще и пожалеет Смерш-с-Портретом такую миниатюрную, послушную, сопливую девочку, тем более, не виноватую ни сном, ни духом.
Подлаживаясь доверчиво под скрытую отцовскую натуру очередного хозяина своей оставшейся судьбы, Муха сняла пилотку, сунула ее под ремень сбоку и со всхлипами, писком и квохтаньем чихнула еще дважды – не сдерживаясь, от души, проливным детским страданьем заслоняясь от сухого носа товарища Дзержинского с длинной черной ноздрей: авось побрезгует соплячкой. Так привыкла обороняться в детстве от поучений в школе и дома.
– Всссстать! Ссссмиррррррно! – рявкнул капитан шепотом. – Всссссстать тебе ссссказано, ссссстеррррва!
Муха вскочила. Пот ее прошиб, а зрелый очередной чих обратно сглотнулся. Шепот капитана просвистел серпом – Муха вся замерзла. Дрогнул живот: конец – трибунал – расстрел. И в гробу с белыми розами не покачаешься на золотых цепях, не полагается диверсантам гроба. И запах в избе не от мышей, а от самой Мухи, будьте уверочки, – от скорой Мухиной смерти. Придется готовить генералу Зукову другого аса для ночных летучих боев. А как же там теперь, кстати, в Ленинграде-то, Люся с детками одна останется? Нашла когда рожать, чудачка…
Но раз уже все равно стенка так и так, Муха решила тем более ни за что не просить прощенья – еще чего, мерсите вас с кисточкой! И не отвечать на подлые вопросы капитана. И протокол не подписывать категорически: неграмотная, мол, бляха-муха! Так ее и направляли с утра у землянки Василий Колыванов и Санька Горяев, чей давний сюрприз у нее в заднем кармане тоже все-таки очень поддерживал Муху на плаву. Дважды уже от смерти спас: вчера ночью и тогда, в сорок первом, на просеке подо Мгой. Авось и нынче не выдаст, не промахнется в упор мимо хозяйкиного лба, уж будьте уверочки!
Следя искоса, чтобы капитан не заметил, Муха отвела правую руку за спину, проверила, на месте ли маленький вальтер. Он лежал в жопнике ее свисающих штанов-галифе смирно, будто помнил о вчерашнем незабвенном подвиге на темной лесной дороге и тихо ему радовался.
Муха же рада не была.
Собственно, перед обыкновенным бы смертным человеком, или даже, пускай, офицером, ей нечего было бы и скрывать. Да и так, небось, вся рота, а может и вся дивизия знала уже от разведчиков о вчерашнем Мухином подвиге в темноте. Вот и принесла нелегкая Смерша-с-Портретом из-за вечной нашей же собственной трепотни. А и чего уж такого она натворила, если по-человечески разобраться? Подумаешь! Какой-то пьяный ганс получил свое – только и всего. В общем, служили бы в «смерше» нормальные фронтовики – Муха бы, может, и не чихнула, едва войдя в баньку на правеж. Нет, она прекрасно понимала, по смертному запаху чуяла: «смерш» – дело нешуточное. Тут уж ни на какую нормальность рассчитывать не приходится. Онеметь бы вот – другое дело. А то обведут вокруг пальца и не заметишь, ни за грош сгинешь. Да, стоять и молчать. А в случае чего…
Рука ее опять потянулась к заднему карманчику. Но под взглядом капитана упала.
И снова запричитал в тишине, затянул свой псалом одинокий пожизненно счастливый монах сверчок. Муха же вдруг сказала кому-то молча – то ли сверчку-дурачку, то ли самой себе, то ли Вальтеру Ивановичу, со вчерашней ночи все улыбающемуся ей с неба благодарно и ободряюще: «А бога-то нет!» И так же нежданно, сами собой хлынули у нее слезы.
Позавчера вечером Муху послали с пакетом в дальнюю тыловую деревню, в штаб дивизии.
– Туда и обратно – пулей! – командир роты пригрозил ей пальцем, натянул брюки и провел себе ладонью по усам, схаркнул в угол, гимнастерку одернул бодро.
Муха слушала его вполуха, медленно остывая на широкой лавке, раскинув усталые бедра. Одной рукой себе гладила намятый командиром живот, другой, указательным бледным пальчиком с черной каймой под обгрызенным ногтем, обводила бездумно золотые сучки на тесовой стене командирской просторной избы.