Но вот над краем земли, чуть западнее заката, уползшего к северу и задвинутого тучами почти наглухо, всплывает живое марево молочного света. Край неба там слабо окрашен матовым перламутром. Как будто за горизонтом, а может быть, под землей, расцветает огромный серебряный цветок – вот-вот распустится он, и дорастет до неба, и землю всю осенит нежным сияньем, неподвластным тьме.
Сколько раз в детстве видела купол света над черной равниной, возвращаясь от бабушки Александры в город ночным поездом с Валдая, – точно такое же сиянье, только гораздо ярче. Бывало оно похоже то на верхушку огромного воздушного шара, то на вершину снежной горы, то на белый корабль с широкими парусами.
Голубоватый, с перламутровым нежным отблеском, купол света поднимается, вырастает. Свет над городом то вспыхивает багровыми бликами, то замирает. Как будто дрожит и рвется под порывами огромного, косматого ветра ночи. Ветер тяжелый, угольно-черный. Накатывает он из глубин неба, где уже воцаряются звезды и бьет прожектором в глаза Чайке освободившаяся луна, но слишком много пустого вязкого пространства. Оно тяжко стекает на землю, наваливается на купол света, давит, вот-вот сомнет. Черный ветер мог бы, кажется, погасить на земле все огни, унести весь ее свет. Да и саму землю мог бы он сдунуть с места – сорвать глобус с оси, покатить мячиком по гиблому болоту безбрежной ночи под ребяческий хохот звезд и убойный хулиганский свист пьяной кривой луны.
В лепешку Чайка готова разбиться, но такого позорища не допустить. И справимся, будьте уверочки, даже в одиночку справимся, если никто не поможет. Вон уже можно различить над городом аэростаты ПВО и столбы молочного свеченья. Прожектора. Ну, драконья харя, держись! Как Сталин писал, молилась ли ты на ночь, Дездеморда!!!
Только сперва, конечно, домой, на Суворовский, к Люсе, – на минуточку, буквально…
«Чайка, Чайка, как слышишь меня, прием!…»
Она спотыкается в пустом небе и замирает по стойке «смирно».
Было бы у Чайки сердце – оно бы в данный момент просто разорвалось от счастья, как лимонка какая-нибудь. И с этой точки зрения, конечно, очень удачно, что сердца как раз нет, в груди оно у Мухи спящей осталось.
Оранжевая вспышка ликующей верности взрывается в ней и далеко озаряет небо, как золотой клич пионерского горна. Лучи ее будущей славы окутывают замершую в полете Чайку, как разрыв зенитного снаряда. Тут же весь свет и нежгучий жар прозрачного огня свивается внутри нее в литое ядро новой силы, связанное нитью высокого уверенного голоса с волею командира и бога.
«Чайка, Чайка, я – Первый! Чайка, ответь Первому!…»
Голос его пронизывает ее насквозь. Как если бы отточенный штык командира мог войти в позвоночник без боли, наоборот, приятно, – долгожданный надежный остов ее беззаветной преданности и отваги. Очнувшись, она уже продолжает полет, понемногу набирая заново скорость. И звенит в ответ ведущему, рапортует голос Чайки. Он вырывается прямо из сердцевины ядра, которое заменяет ей и сердце, и все желания, и разум: «Я Чайка! Я Чайка! Первый, Первый, я Чайка! Всегда готова!…»
«Чайка, слушай приказ! К выполнению операции «Черный дракон» – приступить!…»
Командующий спокоен. Голос – ровно рокочущий, затаенно грозный. Генерал Зуков доволен, связисты сработали мирово, связь четкая. Он совершенно спокоен, абсолютно, даже страшно. Как будто не Чайке предстоит задание выполнить, рискуя, быть может, по собственной неловкости, своей драгоценной в эти минуты для Родины жизнью, а ему самому, а значит срыва быть не может.
«Чайка, Чайка! Курс – Полярная звезда! Работай спокойно, дочурка! Приготовиться!… На старт!… Внимание!… Мар-р-рш!»
Со свистом и звоном несется навстречу сжатое скоростью пространство. Столбы света над Ленинградом поднимаются выше Медведицы, выше Полярной звезды. И слышится сквозь посвист скорости глухой стон давней муки и маеты – голос осажденного города. Чайка приближается к цели.
Ее втягивает черная высота, и свет остается внизу. Волны мрака кружат ее и подбрасывают, как в кузове грузовичка на ухабах. Земля видится ей то над головой, то почему-то позади. И снова весь Ленинград улетает вниз, и столбы прожекторов обращаются в желтые электрические, жирно расплывающиеся точки. Отсюда видно, что город покрыт прозрачным куполом сомкнутых радуг. Словно обняли Ленинград и слились над ним огромные ладони, укрывая его, как слабый огонь свечи на ветру. Наверное, новая секретная защита. Как шлем, покрывает город невидимая издали броня.
Кругами облетая высокий радужный свод невиданного храма, круглый, как голова Исаакиевского собора, выросшего вдруг над Ленинградом на десятки километров в высоту, ослепляемая резкими сполохами, искрами, стрелами лучей, Чайка наконец взмывает над самым пиком собора и камнем падает сверху на сияющий шпиль, – как будто бросает ее на верную гибель та сила, что вывела из спящего тела в ночной полет. Но снова с ней голос Его: «Чайка! Чайка! Выходим на цель! За Родину, за Сталина! Полный вперед, бляха-муха!…»
Бляха-муха! Да откуда же он словцо-то ее любимое знает? Вот где чудеса-то творятся, товарищи!
«Есть, бляха-муха!» – рапортует Чайка и слышит его ласковый отеческий смех, – пальцем грозит генерал, головой покачивает: все, мол, нам про тебя известно, мушка ты этакая, золотые люди все-таки у нас в смерше!…
Она уже давно знает, что в центре радужного купола, в середине высокого золотого шпиля есть узкое потайное отверстие – сквозной ход. Миллиметра так три в диаметре. В него-то и нужно проскочить. Сколько раз поначалу скатывалась по куполу со всего разгона, скользила на пузе под откос, как с ледяной горки, – пока научилась вонзаться с первого захода, как шомпол в ствол пулемета.
Ну, товарищ генерал, на вас вся надежда, не подведите, подкорректируйте маленько траекторию на входе. Вот оно сейчас уже… Уй! Уй-юй, бляха-муха! Куда же это меня понесло-то?! Неужели опять?! Не надо, товарищ генерал! Я больше не буду, честное пионерское! Не надо, дяденька, я боюсь! Не наа-а-а-ааааа…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В которой Муха назначена временно исполнять обязанности Пресвятой Богородицы, но в результате вынуждена, к счастью, поблагодарить от души старинный дубовый диван.
Словно внезапно повиснув на акробатском тросе, пристегнутом за невидимый пояс, она замирает над самым шпилем, не долетев до него каких-то двух метров. Грубая, настойчивая сила тянет ее назад. Чайка машет, как крыльями, невидимыми своими бессильными ручками, стремится к светящейся трубке, перехваченная посередине едва не рвущегося тела по-предательски, из-за спины. Так случалось во сне уже не раз, и она знает, что на аркан ее взяли не сверху, а на самом деле с земли, с проклятого сырого топчана в сырой землянке, где еще не проснулась, но уже стонет бедная пойманная Муха. Мгновенно сжимаясь, свиваясь вокруг ее тела, скручивается пространство небес, и кружится голова, и вот она уже камнем падает в глубину черного колодца, скользя по тесной трубе, увлекаемая петлей, перехватившей дыхание ее и волю, быстро и жутко набирая вновь человечий свой вес. Труба резко сгибается коленом, еще колено, – и, не успев узнать и вспомнить родную печку-пещеру с погасшими уже угольками и притаившимися по углам летучими мышками, Муха вновь обретает себя на жестких досках, без дыхания, с колотящимся стиснутым сердцем. Тяжесть наваливается, гнетет, и, все еще не веря, что до цели ей снова не долететь, она открывает глаза и видит бревенчатый потолок землянки.
Неужели опять оно?! Ну да, готово дело, он уже опять тут, ну бляха-муха!
Тяжеленный, главное, как мертвец какой-нибудь раненый. Вроде, если по голосу, раз где-то все-таки виденный. А то, может, и совсем даже незнакомый аника-воин навалился уже, храпит, под резинку, в двух местах уже связанную, лезет: «Мушка, красивенькая, любимая, я же тебя так люблю, с первого взгляда можно сказать, я осторожно, немножечко, мне ребята сказали, ты добрая, всем навстречу идешь, дай мне тоже немножечко… Я ведь не как другие, я тебя правда люблю, я самую капельку, с краешку, ладно?… Ну, Мушенька, ну не спи же! Ой, как ты оказывается, пахнешь-то вкусненько, единственная моя, самая первая, ой, резинку тебе порвал, извини, пожалуйста, я тебе другую принесу, свою отдам от трусов, сам вдену, прости, я больше не буду, я постараюсь…»