Чайка порхнула к Люсиному ящику. И тут же отпрянула, зажав себе рот, чтоб не крикнуть, позабыв даже, что крика ее никто не услышит, да и некому слышать его в пустой квартире.
Уткнувшись в живот матери, лежавшей теперь на боку, спали двое ее новорожденных детей. Такие же белые, как сама Люся, в нежном розовом свеченье каждый, как в мягком коконе вокруг тельца миниатюрного и головки. Вытянув острую голову навстречу своей хозяйке, Люся шевелила серебряными усиками, глаза ее посверкивали шариками розового бисера – как будто улыбалась. И Чайка, сжавшись в крошечный комочек, не больше крысенка, приникла к ее большому и теплому материнскому животу.
Она снова ощущала себя под защитой неведомой справедливой власти. Как в тот миг, когда впервые у прилавка зоомагазина обняла ладонями и прижала к груди белейшее существо с розовыми глазами – и вдруг накрыла ее, Муху, не придавливая, но освобождая, невесомая волна теплоты, обещание долгой, надежной радости. Еще удивилась тогда: надо же! Как же это получается, что вовсе не она, взрослая уже девочка, дает приют маленькой, глупой, раскоряченной крысе, с противным, к тому же, змеиным чешуйчатым хвостом, а, наоборот, эта мягкая, как тесто, с бьющимся изо всех сил под ладонями человека перепуганным крошечным сердечком, текучая вся, тычущаяся, готовая, кажется, умереть уже от ужаса, если спрятаться не удастся ей, – даже глазки зажмурила: не видеть смерти своей огромной, не чувствовать ничего, вообще не жить бы! – но именно она-то, этим-то как раз своим перепуганным страхом, беспомощностью, слепотой, – она-то и защищает, в ладонь тебе носиком влажным, доверчивым уткнувшись, она-то и утешает тебя же, огромную рядом с ней и оттого великую силу в себя принимая откуда-то сверху, распрямляющуюся над ней, доверившейся, как на страже, как бы перед всеми на свете за малышку отвечая – и почему-то до слез, буквально до слез жалея себя, маленькой крысой утешенную, – хотя, вроде, не за что тебя сегодня, Машу Мухину, жалеть, даже наоборот: пятерку по пению заработала ни за что – за любимую свою песню – «Не спи, вставай, кудрявая, в цехах звеня…» Нет, как встал, так и не проглотить в горле комок. Как же это выходит, что вот в ней-то и есть, в крысе необразованной, твой покой сладкий и целое, можно сказать, совершенно взрослое счастье? Откуда? В чутких усиках, в пальчиках тонких розовых, бессильных почти. И, главное, хвост этот еще, хвост гадкий, – от него-то, вроде, сильнее всего и сдавливает дыхание, и слеза наворачивается, – до того его, голого, одеть хочется, спрятать. Но вот приникла она, малыха, к твоей груди, замерла, глазки-бусинки зажмурила, зарылась бледным розовым носиком куда-то под ладонь – и сами собой закрываются у тебя глаза, а дыхание опускается в живот, и вот-вот уже и сама задремлешь, и растворишься в тепле добром. Как-так? Ведь ты ж человек фактически, самое мировое достижение природы, а?…
Перламутровый, ягодный, хлебный запах материнского молока насыщает, пронизывает Чайку согревающими волнами, как будто Муха стоит, зажмурившись, под душем в бане, рядом с мамочкой, прислонившись спиной, как к стенке, к маминому скользкому, мягкому боку. Люся дышит глубоко, сердце матери бьется ровно. Дети ее вздрагивают во сне, и Чайке досадно, что нельзя остаться с братьями навсегда. Почему это, все-таки интересно, человек должен быть один постоянно, кроме сна?…
Муха-Чайка медленно отрывается от Люси: пора. Оберегающий поток тепла иссякает не сразу. Она парит в нем, как на морской волне, плавает по комнате кругами, как бы разматывая за собой нервущуюся паутинку – по ней течет к Чайке прямо в розовеющее сияющее тело Люсин спокойный сон – уже без заботы о накормленных детях, без страха за собственный пятачок безопасного пространства в осажденном городе: Чайка защитит, Муха не забудет!… На этой волне дева-воительница и вылетает сквозь уголок рамы в черноту неба – успокоенная и даже немного сонная. Уж теперь-то Люся не пропадет – таких себе защитников родила, молодчина! С Чайкой вместе уже получается ровно три богатыря, как в сказке!…
С запасом уложившись в три отпущенные генералом минутки, Чайка вовремя находит себя висящей над самым центром Дворцовой площади. Сам бы Вальтер Иванович даже был бы точностью такой немецкой доволен, пунктуальностью-то, бляха-муха!
Она парит метрах в пятнадцати над Александровской колонной – над макушкой бронзового ангела, замершего, как на часах, с крестом на плече вместо винтовки.
«Чайка, Чайка, Первый на связи!» – голос его не бодрит ее, не заставляет подтянуться, мобилизоваться, – она зевает, сладко поеживаясь, переливая внутри себя до кончиков пальцев и обратно пушистый нежгущийся заряд Люсиной нежности.
«Внимание, Чайка! Готовность номер один!»
«Есть ко-ковносить!» – она силится подавить зевок своего бестелесного рта и тут же одергивает себя, исправляется:
«Есть, товарищ Первый! Готовность номер один!» – все же не осознавая ни одного звука в привычном звоне своего бравого рапорта. Шевелятся, посверкивают, серебрятся упругие, нежные усики Люси, вздыхают во сне ее розовые сыновья, похожие на крошечных лилипутских поросят. Чайке вовсе не хочется рыскать по небу ночного боя, разыскивать эскренно чертова ихнего дракона. Ей бы вернуться на Суворовский, к Люсе, прижаться к ней и уснуть. Причем здесь же, дома, и проснуться бы утром, – а не в землянке, под каким-нибудь лейтенантом, который уже изгибается и бьется на ней, как лещ в рыбном магазине на углу Седьмой Советской, только что сачком выловленный из мраморного бассейна-аквариума, к стеклу которого прижалась носом – не оторвать – трехлетняя Муха, – ишь как его ломает, знает кошка, чье мясо съела, чует скорые свои похороны…
«Внимание, Чайка! К бою!…»
Вздрагивая, она собирается вся, как в кулак, старается вызвать в себе подевавшуюся куда-то ярость к не виденному никогда в жизни черному дракону. Каких только чудищ не привелось наблюдать на фюзеляжах гансовских самолетов, – и тигра оранжевого как-то заметила, и за буйволом рогатым полночи однажды гонялась, и пантеру помнит, черную, как вакса, на фюзеляже скоростного «мессершмитта», – только дракона не встречала ни разу. Интересно, сколько еще осталось сегодня этой мороки, когда ж та минутка грянет, когда на топчане постылом очнешься – расплющенная и без дыханья?… Нет уж, товарищи дорогие, лучше соколом погибнуть, чем ужом жить. Как Сталин-то в этой связи подчеркивал? Рожденный ползать летать не должен! Золотые слова, бляха-муха, с ними в душе и не захочешь, а кинешься в битву, против собственной воли в бой пойдешь, – вот до чего крылатое выражение!
И она принимает воинственно-вытянутый вид, заостряясь в снаряд, готовый врезаться в любую указанную цель, как полагается.
«Благословляю тебя на бой, доча!» Генерал вздыхает, как бы передавая бразды правления высшей справедливости – та уж как-нибудь разберется, боженька-то, как говорится, не фраер.
Тишина, громадная, как весь вмещаемый ею небосвод, и еще более высокая, тишина между им, генералом, и замершей, вытянувшейся уже в сияющую спицу Чайкой натягивает ее нетерпеливое стремленье до острого звона во всем напряженном естестве, до голубых искр, пучком излетающих из нее туда, куда устремлен взгляд – в угрожающую ночь. В небо, рассеченное скрещенными клинками прожекторов.
«Огонь!» – и она вылетает, как пуля из нарезного ствола, – юлой вертясь, ввинчиваясь со свистом в черный ветер.
Генерал кричит ей вслед. Даже, может, фуражкой машет, не исключено. Но Чайка не в силах сдержать себя и прислушаться – и голос его замирает в треске зенитных разрывов, кваканье осколков и доносящемся снизу глухом гуле содрогаемой страждущей земли.
Она бестрепетно пересекает слепящие потоки прожекторного света, раскаленные трассы зенитных снарядов, – они бьют в черный бомбардировщик над ее головой, а сквозь Чайку пролетают даже не щекоча пронзаемую деву, – лишь обдавая мгновенным вихрем своего движения. Наверху их разрывы раскрываются огненными зонтиками. Чайка пролетает через потоки осколков и догорающих искр взрывчатки, расплавленного металла, купаясь под ними, как под сильными струями холодного душа – напоследок после парилки, где плоть разомлела и задохнулась, а холод ей в радость и на пользу. Сквозь ее невесомое, бесплотное тело падает на город из брюха черного бомбардировщика фугасная бомба. Если бы не во сне, она разрубила бы Муху пополам свистящим наискось, вертящимся валиком своего тела, – ровно такого же роста, как сама девочка. Но сейчас она – Чайка, Чайка!…