Глядя на эти опущенные плечи Арно, на эту свинцовую тяжесть в его теле, на всю его преобразившуюся фигуру, Максим снова подумал, что за такого актера Вадиму не стоит волноваться. Он понимал, что значит для Вадима сегодняшняя съемка: это было начало фильма, его первая и относительно короткая сцена, в которой после тяжелой пьяной ночи выползает на свет божий одинокий клошар[5] почти старик, и вдруг понимает, что каким-то образом рядом с ним этой ночью оказалась несовершеннолетняя девочка… И с ужасом задает себе вопрос, как и что произошло этой ночью… Немая сцена, в которой участвуют двое и низкое осеннее солнце со старой развалиной домом, почти без слов, вся на внутреннем невысказанном диалоге с самим собой, где мысли и чувства выражаются в походке и в жесте, в глазах и повороте головы – но она была главной. Да, это Максим хорошо понимал – на таких вещах держится весь фильм, в них определяется то, что потом критики называют «режиссерским почерком». И здесь вся тяжесть, вся ответственность за будущий фильм ложилась на плечи Арно.
Но это были надежные плечи. Сцена была сыграна великолепно.
Еще один дубль, опять великолепно.
Максим покосился одним глазом на Вадима – другой его глаз был устремлен в видеокамеру, которая провожала дядю, огибавшего угол дома. Ему показалось, что в лице Вадима мелькнуло сомнение. Такое знакомое ему самому сомнение: не сделать ли еще дубль, мало ли что…
– Если сделаешь еще дубль, встанешь в тупик перед выбором, – шепнул он Вадиму.
Вадим довольно улыбнулся.
– Снято! – крикнул он. – Спасибо, свободен, Арно!
Дядя обернулся, хитро улыбнулся Максиму, махнул рукой и скрылся за развалинами. Неожиданно он опять высунулся из-за угла и сделал вид, что его тошнит, глядя на Максима с жалкой улыбкой пьяного человека, и снова исчез. «Для меня одного сыграл. Все так и есть: что жизнь, что сцена для таких, как он, – все едино…»
Максим вернулся на прежнее место. Девочка уже начала работать. Она выползла из дверей на четвереньках, раскачиваясь как бы от тупой головной боли, и растянулась на грязной земле возле пролома. Вадим остался недоволен. Сдерживая раздражение, он попросил Май – как оказалось, ее звали этим поэтичным именем, которое, впрочем, на французском языке ничего не означало, – повторить сцену. Май снова выползла, снова растянулась. Опять не так.
Еще раз. Опять не то.
Еще раз. Еще раз.
Все было не так! Не так выползала, не так растягивалась, не так голову поворачивала, не так падал свет из пролома, не давая найденного на репетиции эффекта на ее волосах.
Вадим закипал тихой, истеричной яростью. Его голос сделался странно тонким и каким-то замедленно-слабым, будто замороженным – попытка из последних сил сдержать себя, которая, как знал Максим, ни к чему хорошему привести не могла. Надвигалась катастрофа.
Максиму вдруг пришла в голову мысль, что его присутствие мешает – то ли девочке, то ли Вадиму, то ли сразу обоим. Он как-то почувствовал себя лишним, чересчур посторонним и чужеродным. Он поставил камеру на землю – у этой славной японской штучки были три маленькие ножки для этой цели – и углубился в лесок: пописать. В самом деле он чувствовал себя неловко и даже, пожалуй, понял почему: непрофессионализм этой девчушки был так очевиден, особенно после работы Арно, что Вадим вдобавок ко всему еще и начал комплексовать перед Максимом, памятуя все их разговоры о «мордашках»…
Пописать оказалось делом не таким уж простым: гримерша не отпускала его взглядом, и ему пришлось еще более углубиться в лес, чтобы исчезнуть из ее поля зрения. Забравшись в кусты и запутавшись в паутине, Максим наконец благополучно завершил намеченное, выпростался из паутины и стал неспешно прогуливаться среди деревьев вдоль съемочной площадки, поглядывая на все возрастающую истеричную панику «актрисы», которая что-то кричала Вадиму, глотая слезы. Максим уже не надеялся на благополучное завершение сцены.
Он заскучал. С ветки на ветку перелетала потревоженная птица. Под ногами росли желтые сыроежки. Неправдоподобно большие, с cухими ярко-желтыми шкурками, на которых налипли листики и хвоинки, – картинка из детской книжки. Вдалеке меж деревьями мелькнул дядя, уходящий напрямую через лес к шоссе. Максим почувствовал усталость – сказывался перелет и разница во времени… Как вдруг Вадим вскрикнул, довольный: «Отлично!»
Максим с сомнением подошел поближе и взглянул. «Падший ангел» лежал – в который раз! – в грязи на положенном месте и смотрел в камеру огромными, полными отчаяния глазами, горько сложив потрескавшиеся пухлые губы. Грязная копна перепутанных светлых волос сияла золотым нимбом вокруг ее головы. «Поздравляю, – шепнул он снова Вадиму, – это здорово, я даже не ожидал».
В самом деле, это было хорошо. Что ж, довести актрису до истерики и заставить ее таким способом сыграть нужную сцену – такой метод существовал и в арсенале Максима, и был, честно говоря, не худший из методов…
Меньше чем через час все было закончено.
– Уф, – сказал Вадим, довольный, с победным видом. – Есть хочешь?
– Я еще с самолета сыт.
– Тогда я тебя отвезу прямо к дяде. Он тебе ключ не забыл отдать? А я на студию поеду, хочу сразу все отсмотреть.
Максим понимал его нетерпение. Что же касалось его самого, то он думал с нетерпением о душе и о чае. Крепком душистом чае, который он с собой привез, не слишком надеясь на кофеманов-французов…
Глава 3
Ранние осенние сумерки обволокли шоссе легким белым туманом и сыростью. Они ехали молча, думая каждый о своем. Золотые лучи фар вонзались в туманную плоть, и ее белые бородатые клочья бросались под колеса.
– Так смотри не пей с Арно, – вдруг напомнил ему Вадим.
– Я уже понял, Вадим, мне повторять не надо.
– Извини. – Вадим помолчал и добавил: – Сам понимаешь, если он сорвется… Вот я и боюсь.
– Ты алкоголизм имел в виду, когда сказал мне, что история в некотором роде из личной жизни дяди?
Вадим неопределенно покачал головой.
– И алкоголизм тоже… И не только. Но это долго, так что давай отложим на потом.
В Париже было тепло, светло, шумно и тесно. Величественные дома вплывали тупыми носами в перекрестки, как корабли. Красные козырьки кафе простирались над столиками, выплеснувшимися, по случаю хорошей погоды, на тротуары вместе с потоками света, вкусными запахами и черно-белыми официантами в длинных фартуках. Максим крутил головой по сторонам, думая, что завтра утром первым делом он отправится гулять по городу.
Они затормозили возле четырехэтажного дома на тихой улочке без реклам и туристов. Максим открыл одним из ключей входную дверь и чуть было не вошел в зеркало, занимавшее всю стену от пола до потолка и создававшее иллюзию коридора. Вадим снисходительно улыбнулся.
Маленький лифт доставил их на третий этаж, куда выходили две двери. Дядина пахнула на них дорогим мужским одеколоном и табаком. Квартира была просторной, по-мужски опрятной и неуютной, выдавая отсутствие женщины в доме. Добротная мебель стояла непродуманно и казалась купленной случайно, в разных местах и в разное время. Вадим показал ему комнату для гостей.
– Располагайся, – сказал он. – Чувствуй себя как дома. У тебя все есть, не надо ли чего привезти?
– Не беспокойся.
– Ну хорошо… Арно должен быть скоро. Я, может, заскочу ненадолго, проведаю вас. Но мешать не буду, твой дядя ангажировал тебя на весь вечер целиком.
«Боится, что Арно пить будет, – подумал Максим. – Проверить хочет, мне не доверяет. Похоже, я в Каннах тогда сильно поддержал мнение о склонности русских к водке!» Он усмехнулся:
– Давай заходи, контролер.
– Да ты что, я так просто!
– Разумеется. Все равно заходи.
Вадим покачал с сомнением головой и ушел.
Максим обошел квартиру. Две спальни – одна дядина, с мебелью из темного дерева и фиолетовым постельным бельем с мордами тигров на наволочках; другая для гостей – светлого дерева и простым бельем в зеленую полоску (спасибо, что не с тиграми!). Двойная гостиная, меньшая часть которой была превращена в библиотеку. Стеллажи с книгами поднимались по левой стене до потолка – все больше старинные переплеты неярких благородных тонов, тускло светившиеся золотым тиснением. Должно быть, достались от родителей. Максим разглядывал названия, вдыхая неповторимый запах старой бумаги…