Зато теперь, узнав доподлинно от одного из очевидцев трагедии, как все происходило, Данило Кобякович, удивляясь сам себе, облегченно вздохнул и продолжал напряженно размышлять, что ему делать дальше и как поступить. На третий день их продолжительных бесед с Козликом хан, наконец, вырвал у медленно выздоравливающего дружинника признание в том, что Константин со спутниками успели доскакать до опушки дубравы и скрыться в ней, так что погоня воев Глеба вернулась ни с чем.
На самом деле Козлик, упав с коня, почти тут же потерял сознание, которое если и возвращалось к нему, то лишь на чуть-чуть и то самым краешком. Какие уж тут всадники, которых он увидел скрывающимися в лесу, когда даже головка клевера, росшая чуть ли не под носом у лежавшего ратника, виделась ему в какой-то туманной зыби, то расплываясь, то вообще двоясь. Но настойчивость хана в совокупности с горячим желанием, чтобы князь спасся — иначе получалось, что все его ранения получены зазря, — сделали свое дело, и Козлик вспомнил то, чего не видел, хотя на сей раз желаемое как раз совпало с истинным положением вещей.
Тогда Кобякович вновь вернулся в свой шатер и провел в одиночестве и тяжких раздумьях весь вечер. Наутро он повелел всем собираться, и не было в этот момент приказа для его воинов, окончательно изнывших от безделья, приятнее и слаще.
Однако полуголые степняки не успели еще даже подступиться к ханской юрте, как прибежавшие дозорные сообщили хану о том, что по реке движется целый караван судов. Тут же явился еще один с докладом, что суда движутся с явным намерением пристать именно к тому месту, где расположился их стан. Наконец двое последних дозорных спустя еще несколько минут принесли весть о том, что оружных людей в них тьма, а вот товаров что-то не видно. Да и сами ладьи всем своим внешним видом на купеческие явно не походили.
Данило Кобякович поначалу встревожился, но затем, самолично прискакав на берег и издалека опознав в грузном немолодом седобородом воине, стоящем на носу первой ладьи, тысяцкого Константина Ратьшу, тут же успокоился и даже обрадовался.
По обычаю степного гостеприимства, едва ладья славного воина причалила к берегу и тысяцкий спрыгнул на землю, хан, искренне улыбаясь, встретил дорогого гостя и тут же позвал его в свою юрту. Тот, вежливо поблагодарив за приглашение, пригласил с собой еще одного высоченного детину под два метра ростом, светловолосого, голубоглазого, со свежим — едва запекся — шрамом на левой стороне шеи, пояснив, что этот могучий вой прозывается Эйнаром. Большая часть дружины хоть и подчиняется командам Ратьши, но непосредственные и более конкретные приказы отдает своим соплеменникам именно этот ярл.
Данило Кобякович ничуть не возражал. К тому же светловолосый гигант чем-то неуловимо напоминал хану его побратима, отчего и сам Эйнар сразу стал ему симпатичен. Тот и впрямь походил на Константина, только ростом был побольше да в плечах пошире. Мускулы и мышцы имел тоже более выпуклые и рельефные, волосы побелее, глаза посветлее, цвета небесной синевы, да еще широких серебряных браслетов на руках Константин никогда не нашивал, а так…
Хан лишь поинтересовался, что есть ярл? Его интересовало то ли это тоже имя, то ли означает совсем другое. На что тысяцкий обстоятельно ответил, что так на родине Эйнара прозываются правители, а ежели по-русски, то это боярин или воевода. В ответ на это Данило Кобякович радостно закивал и еще раз приглашающе протянул руку в сторону своего шатра.
Войдя в него и усевшись поудобнее на мягком ковре, Ратьша завел обычный пустопорожний разговор, который, по степному обычаю, непременно предварял любую самую серьезную беседу.
Впрочем, нетерпение обоих собеседников было столь велико, что, уделив каких-то пять-десять минут традиционным вопросам о благополучии Ратьши, Эйнара, а также их родных и близких, хан грубейшим образом нарушил неписаный, но свято соблюдаемый в степи этикет и перешел к более актуальным вопросам. Ратьша отвечал уклончиво, поскольку никак не мог понять, почему на месте сбора рязанских князей сидит хоть и близкая по значимости к удельному князьку, но явно нерусская морда и куда подевались остальные. Особенно его интересовал князь Константин. С другой стороны, приплыв аж на три дня раньше установленного времени, чего он еще мог ждать.
Во всяком случае, то, что перед ним сидит не просто половецкий хан, а брат жены Константина, с которым его связывали вдобавок и узы побратима, несколько успокоило тысяцкого, хотя и не совсем. Он подробно рассказал обо всех трудностях похода на мордву, описал сражения, в которых довелось побывать его дружине и варягам ярла Эйнара. Далее вскользь, чтоб не слишком разгорелись глаза у басурманина, упомянул о добыче, взятой после побед, и о полоне, после чего, наконец, выказал свое недоумение тем, что обнаружил на этом месте лишь половецкие кибитки.
Данило Кобякович хмуро кивнул, поняв, что Ратьша еще ничего не знает и, мало этого, даже не был посвящен в замысел Константина и Глеба, и сам в свою очередь приступил к рассказу. Кое-что он утаил, кое о чем сказал полуправду, но самое главное Ратьша уразумел, хотя и не сразу поверил нехристю — соврет и недорого возьмет. В его седой голове просто не укладывалось, почему без всякой на то причины Глеб, а также его бояре и слуги напали на пирующих в шатре других князей. Как получилось, что собственные бояре Константина разом восстали против своего князя и почему, наконец, самому Ратьше было велено явиться сюда не в Перунов день, который, как известно, празднуется, невзирая на все церковные запреты, в летний месяц сенозарник[49], а только во второй день зарева[50]. Да не врет ли нагло, глядя ему прямо в глаза своими бесстыжими раскосыми очами, этот хан?
Ратьша подозрительно покосился на Данилу Кобяковича, который, поняв все по лицу тысяцкого, так и не научившегося скрывать своих чувств и эмоций, хлопнул в ладоши, коротко кивнул появившимся слугам и через несколько секунд перед глазами Ратьши предстал заботливо поддерживаемый сразу с двух сторон бледный, весь в повязках, дружинник Козлик.
Пятерых лучших хотел оставить Ратьша, отъезжая в набег на воинственную мордву, для сбережения княжеского. Оно, конечно, все покойно на земле Рязанской, но разумную опаску тысяцкий имел. К тому же князя он до сих пор, на правах старого дядьки-наставника, считал младенем и оставлять без надежной защиты с одними «курощупами» не решился. Пятым был тезка князя — Константин, который в последний момент все-таки выпросился, чуть ли не стоя на коленях, в этот поход. К мольбам остальных четырех Ратьша оставался глух и холоден.
Теперь же получается, что — тут тысяцкий ощутил невольную гордость за свою предусмотрительность, казавшуюся некоторым излишней, — лишь самоотверженность этой четверки спасла Константина от гибели. Правда, один погиб, второй выжил лишь благодаря счастливой случайности да еще басурманину, сидящему сейчас напротив Ратьши со скрещенными ногами, третий получил стрелу в спину, и никто не знает, как он сейчас, да и судьба Гремислава — четвертого из этого квартета, тоже неизвестна, но таковы жизнь и суровые обязанности воина.
Тут он спохватился. О каких дружинниках можно теперь мыслить, когда нельзя сказать, что с самим князем случилось. Эйнар, до настоящего момента слушавший молча половца, а затем Козлика, за все время лишь раз разжал рот, чтобы задать один-единственный вопрос:
— Почему все раны пришлись в твою спину, воин?
Оскорбленный Козлик сухо пояснил, что щитов с ними не было и посему он держался сзади князя, прикрывая его собой. Эйнар молча кивнул, удовлетворившись ответом, и вновь замолкал, ожидающе глядя на тысяцкого, но, видя, что тот не торопится принять решение, взял инициативу на себя:
— Позволь слово молвить?
При этом он деликатно смотрел куда-то в пустую середину между сидящими рядом Ратьшей и половцем. Один был хозяином дома, а под началом другого Эйнар совсем недавно дрался в бою. Ярл не знал, как правильно поступить в такой ситуации, и избрал самый нейтральный вариант. Оба разрешающе кивнули в ответ.